epub

Генрих Далидович

Пощечина

1
2
3
4
5
6


1

 

Только уже на трамвайной остановке, когда попрощались, Вишневец напоследок спросил о том, о чем, наверное, думал все время.

— Скажи, Васильевич, ты помнишь о давней моей пощечине? —• он вроде игриво улыбнулся, вроде немного застеснялся, поднял руку и потерь ладонь, будто та зачесалась.— Или забыл уже то?

Вишневец поинтересовался, а я смутился. Будто я тогда согрешил, а он невиноватый. Невольно перевел взгляд на его руку, что когда-то так больно ударила меня. Она и теперь, хотя Вишневец постарел, осел, как оседает в стволе старое дерево, была еще крепкая. Он встрепенулся от моего взгляда, опустил руку и, кажется, суетливо спрятал ее в карман светлого пиджака.

— Давно то было...—- вроде оправдался Вишневец, стараясь хотя теперь успокоить меня, чтобы я не таил той давней обиды,— Может, лет тридцать уже прошло... Я тогда был еще совсем молодой, горячий, а ты — горькое дитя... Как и мой Михась...— говорил и отводил глаза, не выдерживая моего пристального взгляда.— Да и время тогда было горячее, строгое... Много не говорили, не разводили антимоний, чуть что — сразу за шкирку...

«Время временем, дядька Иван, но человек должен всегда быть человеком»,— хотел сказать я, но' смолчал.

Я, сказать искренне, не забыл о том былом, действительно уже давнем случае, но и не говорил о нем никому без нужды: во-первых, стоит ли долго вынашивать обиду и мщение, а во-вторых, в жизни моей за это время было еще немало всяких — значительных и мелких, приятных и горестных — случаев. Разве все удержишь в памяти?! Разве на все обращать внимание?! Но сегодня, когда услышал звонок, открыл дверь и увидел на площадке неожиданного знакомого гостя, так сразу же и вспомнил то время, молодого горячего Вишневца, то досадное происшествие.

Пригласил зайти, потом слушал его докучливые обиды, упреки (мол, теперь все кругом его обижают), угощал, но не заговаривал о прошлом. Да и считал: Вишневец обо всем уже забыл. Когда уже то было! Да и стоит ли упрекать пожилого человека за его бывшую горячность?! Лучше послушать, увидеть, какой он теперь. Молодые грехи да ошибки научили его чему-нибудь или ничего не изменили в человеке?

Я и теперь, улыбаясь, смотрел на Вишневца — невысокого, плечистого, в белой шляпе и в светлом костюме, из карманчика которого выглядывали две авторучки, с хозяйской большой сумкой возле ног.

Минуту-другую мы оба молчали, наверное, каждый по-своему вспоминая прошлое, тот случай.

— Я, Васильевич, признаюсь: я забыл то...— опять вроде игриво, вроде неловко улыбнулся Вишневец. Что ты, столько воды уже сплыло, столько всего другого было... Но когда посоветовали знакомые съездить к тебе и попросить именно у тебя помощи, так сразу вспомнил. Будто что-то в памяти моей приоткрылось... Остерегался: ты теперь важная птица, не захочешь даже разговаривать со мной, пенсионером. Если бы еще на базе, как раньше, работал, так, может, сошлись бы интересами, а так... Из-за обиды, из-за теперешней своей важности даже не пустишь меня в квартиру... Аж ты, смотрю, простой человек. Может, уже и слишком простой. Другой на твоем месте... Ого, не так бы вел себя, не то имел бы...— Воскликнул восхищенно: — О, какие важные да богатые есть в твоем положении! И я тебе, Васильевич, скажу, что умному да образованному и надо свою метку высоко держать. Тогда более уважают, даже боятся... Из простых посмеиваются, а то и помыкают ими...

Я молча слушал. Вишневец говорил-говорил о своих знакомых, которые хорошо устроились, а после, увидев подходящий трамвай, спохватился, заспешил ехать домой, в свой городок.

— Так, Васильевич, заступись, не дай обидеть заслуженного человека,— опять, как и на квартире, начал просить.— Припугни сверху нашего Сидоровича, другим перца подсыпь. Помоги добиться правды и справедливости.

Я вновь пообещал взять от газеты командировку и съездить по его жалобе, разобраться на месте. Вишневец, как говорят, еле не рассыпался от благодарности да поехал в свою дорогу.

Вскоре, как и обещал, я посетил тот городок, где жил Вишневец. Местное начальство внимательно выслушало меня, с болью пожалилось, что Вишневец извел их просьбами да жалобами. Он уже получил в городе большую квартиру, легковую машину, а теперь хочет без очереди получить квартиру для своего сына. Для Михася, с которым я когда-то вместе ходил в школу. Мне не только рассказали об этом, но и документами подтвердили, что, во-первых, Михасю еще надо постоять в законной очереди, а во-вторых, ему еще не положена отдельная квартира, у его отца излишки площади.

Когда я, имея на руках копии писем Вишневца, ответов из районных учреждений, зашел к Вишневцу да повторил все то, что услышал, да добавил от себя, что он жалуется неправильно, так он мигом переменил свое участие на гнев, начал наговаривать и на местное начальство, и на меня всякую чушь. Меня еще упрекнул, что не хочу помочь из-за той давней, «ничтожной» обиды. Настроил против меня и своего Михася. Тот, правда, не упрекал, но ехидно подтрунивал надо мной и моей журналистской профессией.

С досадой я понял, что Вишневец и в пожилые годы не только не изменился, не подобрел, но еще более закостенел от зла. Недаром люди говорят: если родился теленок с меткой, так с ней и умрет -

 

2

 

Тот давний случай, о котором неоднажды упоминал Вишневец, случился, когда я пошел в первый класс.

Что такое пойти первый раз в школу, все знают. Это — и немалая перемена в жизни, и новые волнения да тревоги, и огромная радость да долгая, без конца и края, дорога в науку, к познанию. Тем более все это было ошеломительно и важно для меня: я родился и рос на хуторе, где было всего несколько отдаленных друг от Друга изб, не имелось электричества, так для меня приход в деревню, которая уже имела то, чего не имели мы, хуторские, стал, можно сказать, приходом в большой мир. Конечно, мир тот был не такой уж огромный, но для меня, повторю, был все же не малый. Даже за то, что деревня располагала электричеством, радио, библиотекой, магазином.

В школе я подружился с бойким Михасем Вишневцом. Он был немного ниже меня, как говорили, «гонкого, но худого», красивый, как девочка, румяный. Еще он был умный, начитанный — уже читал не только «Букварь», но и тонкие книжечки из библиотеки, умел считать, кажется, до бесконечности. Я заметно отставал от него, мог только читать и писать печатными буквами, считал со сбоями, путаясь, какой десяток идет за каким.

Подружившись с Михасем, я начал заходить к нему домой — утром или после учебы. Дом Вишневцов меня удивил: у нас, на хуторе, изба, сарай, рига — все было под одной крышей, наше жилье было из одной комнаты, с одним окном, с утрамбованной глиной вместо пола. Вишневцов же дом был высокий, светлый, из нескольких чистых комнат, а сарай был подальше, за забором. Вишневец был в то время нашим бригадиром, жил зажиточно.

Мы с Михасем или баловались во дворе, или катались на его детском велосипеде, или были в избе и играли «в школу», «в учителя» и «ученика». Мать Михася, тетка Франя, встречала меня приветливо, угощала вкусными грушами да яблоками или даже вместе с Михасем садила за стол, а хозяина я мало видел дома: он, считай, пропадал в деревне или в поле. Сядет на своего быстрого жеребчика, ударит его ногами под бока — только его и видели.

 

3

 

Тогда, в первом классе, я с восхищением относился к нашей учительнице — молоденькой Клавдии Ильиничне. Она — в белых туфлях, голубом костюме, с выложенным наверх большим воротником белой кофточки — была очень красивая, а во-вторых, приветливая, хорошо, приятно говорила, читала, а также пела. Видеть, слышать ее была для меня каждый день огромная радость. Мать моя временами даже «обижалась»: пошел ты, сыночек, в школу, так совсем переменился — меня перестал любить, а полюбил свою учительницу, чужую женщину.

Помню, тогда, в тот злополучный день, Клавдия Ильинична читала нам из своей домашней книжки сказку, красиво говорила чужими, «медвежьим», «лисьим» да «волчьим», голосами, что мы все не спускали с нее завороженных взглядов, затаивали дыхание и слушали, перенесшись в мыслях из этого реального мира в какой-то другой, таинственный и прекрасный.

Неожиданно резко открылась классная дверь, и мы дружно повернули туда головы: кто там мешает? Возле порога стоял Вишневец — невысокий, присадистый, в хромовых сапогах, синем галифе и зеленом кителе, в зеленой фуражке. Такая одежда для наших мужчин тогда была обычная — они покупали ее на толкучке в Ракове.

— Иди сюда,— поманил пальцем тот своего сына, Михася.— И ты, друг хуторской,— кивнул мне,— тоже выйди.

— Что такое, Иван Станиславович? — удивилась Клавдия Ильинична, прижимая книгу к невысокой девичьей груди.— У нас же урок.

— Ничего, урок можно и прервать,— неуважительно, грубо ответил ей Вишневец.— Мне нужно разобраться во с этими героями...

— Выйдем, мальчики,— тихо промолвила учительница, направилась к двери.— А вы, детки, посидите тихо. Скоро я вернусь, дочитаю сказку.

Мы поднялись и пошли под удивленные взгляды одноклассников к выходу.

Вишневец, ожидая нас, достал из кармана пачку сигарет «Казбек» (Михась собирал пустые коробки и обменивал за их желанные себе вещи), закурил, закрыл за нами дверь и кивнул, чтобы мы шли в учительскую. Там он, как директор, как хозяин, сел за стол, приподнял фуражку, показывая белый, только немного нажатый фуражкой лоб.

— Иван Станиславович, я ничего не понимаю...— и растерянно, и недовольно возмутилась Клавдия Ильинична. Не села, стояла около нас. Как мать или даже старшая сестра.— Что случилось?

— Сначала, уважаемая учителька, разрешите у вас спросить: почему вы так плохо учите доверенных вам учеников? — ехидно спросил Вишневец, будто он возглавлял школу, будто Клавдия Ильинична подчинялась ему.— Почему воспитываете не честных людей, а ворюг?

Та мигом посмотрела нам обоим в глаза: что вы натворили, дети? Мы опустили головы, хотя и не чувствовали за собой никакой большой провинности. Но вот резкий, даже презрительный тон Вишневца, испуганный и растерянный взгляд Клавдии Ильиничны принудил нас оцепенеть и смутиться. Наверное, не только для ребенка, но и для взрослого человека обвинение в неизвестном тебе грехе страшнее за упрек в известном проступке.

— Поясните, Иван Станиславович, пожалуйста, четче, в чем моя вина и вина моих учеников,— попросила Клавдия Ильинична, наливаясь краской.

— Что тут пояснять! — испепелил нас тяжелым и злым взглядом Вишневец.— Вот им, этим молойчикам, надо пояснять!

Тут же важно поднялся из-за стола, схватил Михася за ухо.

— Где деньги, сволочь?

Михась скривился, будто раскусил зернышко перца, заморгал. И от боли, и от неожиданного отцовского вопроса.

— Слышишь? Где деньги, что лежали в новом шкафу между простынями? — не обращая внимания, что сын уже молча плачет, просипел Вишневец.— Один украл или вдвоем взяли?

— Таточка, болит...— заенчил Михась, начал проситься сквозь слезы: — Пустите. Я не брал никаких денег. Таточка...

— Перестаньте! — неожиданно закричала Клавдия Ильинична.— Что за домостроевские методы?! Это же совсем не педагогически!

— У меня свои методы...— брызнул слюною Вишневец и ударил раз-другой сына по лицу.— Говори, подшивалец, где деньги?

Михась, визжа, начал клясться, что ничего не знает. Тогда Вишневец отпустил его ухо и неожиданно схватил мое.

— Может, ты, гость наш дороженький, скажешь, где наши деньги, вся выручка за бычка? — приблизил горячее потное лицо, дохнул тяжелым запахом водки и дыма. Клавдия Ильинична металась, кричала что-то, но разбушевавшийся Вишневец не слушал, не обращал на нее никакого внимания, кажется, со всей силой крутил-вырывал мне ухо.— Может, вспомнишь, чего вчера вместе крутились около нашего шкафа?

— Мы нитки искали...— ответил я, взвывая от боли и обиды. Наказывал меня иногда и отец, но его наказание не было обидное, как это. Терпеть наказание за свою провинность нелегко, но не мучительно, а вот страдать за незаслуженное, за нелепое очень трудно.

— Нитки искали, а нашли деньги? — издевался Вишневец, принося мне все более мучительную боль. Ухо уже горело, как от огня.— Где деньги, говорю? Ну!

— Мы не брали...— прорыдал я.

— И он не брал, и ты не брал? Так что, я сам украл? Сам у себя? На вас, ангелочков, наговариваю? — Вишневец аж затрясся, а потом вдруг и меня, чужого, огрел тяжелой лапой по одной и другой щеке. Голова моя будто зазвенела, а в глазах потемнело.

От обиды, оглушения я ничего не слышал, только через слезы видел, как Клавдия Ильинична вдруг толкнула Вишневца в грудь, показала с гневом рукой на дверь: вон! Тот от неожиданности пошатнулся, даже припал к стене. Когда выпрямился, закричал уже на учительницу, а потом, грозя кулаком, выскочил из кабинета.

Я и Михась, стоя посредине комнаты, плакали навзрыд.

— Мальчики, миленькие мои,— прижала нас обоих к себе Клавдия Ильинична и тоже заплакала.— Что ж это такое? Зачем, откуда такая жестокость? Откуда такая напасть? Скажите, пожалуйста, скажите, мои миленькие, хорошие: вы взяли или не брали те деньги? Не бойтесь, говорите только правду.

Мы не могли ничего ответить толком, хотя и пробовали, перебивая друг друга да глотая слезы, рассказать, что не занимались никаким воровством.

— Хорошо, очень хорошо, мои мальчики,— говорила сквозь слезы Клавдия Ильинична,— успокойтесь, пожалуйста, успокойтесь, хорошие... Я верю: вы невиноватые. Получилась какая-то нелепая ошибка. Деньги найдутся, с вас будет снят всякий позор...

 

4

 

Мать увидела меня издалека.

Она вместе с младшей сестрой копала в поле картошку — как я увидел, на сотках было распахано несколько борозд, что подсохли уже от низкого, неяркого, но все еще не полностью остывшего сентябрьского солнца да от тепловатого ветрика.

Если бы раньше, то я обязательно сразу же пошел бы к матери, рассказал бы, что узнал сегодня в школе новое или какую сегодня получил оценку. Но теперь я пошагал

сразу в избу. Мать, разогнувшись и держа в руках картошку, только проводила меня взглядом.

Данута (с ней, соседкой-одноклассницей, мы шли вместе домой), конечно, обо всем рассказала матери, ибо та, тогда еще молодая, подвижная, совсем не намного старшая за нашу учительницу, быстро вбежала в избу и сразу же всплеснула руками.

— Сыночек мой! — вскликнула.— Да на тебе ж нет лица!

Я еще вздрагивал и всхлипывал, а теперь опять расжалился и не выдержал — залился горькими слезами. Мать, прижав меня к себе, почти так, как в учительской Клавдия Ильинична, гладила мою голову, просила успокоиться и толком все ей рассказать. Я, глотая слезы, отчасти пересказал свое горе.

— Может, ты, сыночек, все же взял те деньги и спрятал? Или отдал кому-нибудь? — испуганно спросила мать.— Может, истратили по мелочам? Говори честно — что есть, то уже есть... Грех большой — врать и воровать. Это же пятно на всю семью, на весь род.

Когда я поклялся, что и в глаза не видел тех денег, мать совсем расстроилась и тоже заплакала вместе со мной.

— Боже милостивый, ты же опух...— рыдала она.— На лице видны синие следы от пальцев... Не человек он, а зверь! Без души и сердца! Не разберется, не поговорит толком — бьет чужого ребенка... Лучше бы ему руки отсохли...

Участие матери совсем меня растрогало. Я рыдал как бобр.

— Не ходи больше к ним, сыночек,— просила мать.— Отучишься — сразу иди домой... Сам ворует, сам отпетый ворюга, так никому не верит, считает, что все загребущие да завидные... И раньше был сволочью, а теперь, как выбился в начальство, совсем одурел и озверел...

От обиды, плача схватила головная боль. Мать раздела меня и уложила в кровать, ласкала и просила забыть все и заснуть. Нарыдавшись, я после и действительно уморился и уснул.

Очнулся от отцовского сердитого голоса.

—«Никто не видел»! «Никто не видел»! — выговаривал он матери.— И ты ничего не видела. А раз так — так очень не заступайся. Может, и взял или вместе взяли... Приноровится воровать — беды не оберешься...

Отец зажег и повесил лампу на проволоку, а мать, как я слышал, в это время высыпала из чугуна в большую миску сваренную картошку — семья собиралась ужинать.

— Как же не верить своему ребенку? -— заступалась за меня мать.— Никогда же и дома, и у соседей ничего не взял!

— Но деньги, говорит Иван, действительно пропали. Из шкафа. А они оба туда лазили — меньшие дети это хорошо видели...

— Разве столько денег возьмут дети? — не уступала моя хорошая, доверчивая мама.— Во-вторых, кто ему дал право чужого ребенка мордасить? Считаешь, что наше дитя виноватое — скажи нам. Сами разберемся. А он без суда, без совести своим поганым рукам волю дает, так испугал хлопца, что он и во сне плачет...

Я прикидывался, что сплю; отец замолчал, видно, и его, строгого, тронул такой бессердечный поступок Вишневца; мать подошла ко мне, приложила губы ко лбу, а после к виску.

— Горяченький. Горит весь...— вздохнула, поцеловала меня в одну и в другую набитые сегодня щеки.— Сейчас, сыночек мой золотой, компресс холодненький на лоб положу, так полегчает...

 

5

 

Я на следующий день в школу не пошел.

Пылал, как в огне, мучился от головной боли. Мать сказала, что это все от великого испуга. Порой мне было так горячо, больно, что я терял даже сознание — перед глазами не то роились пчелы, не то летали какие-то странные мухи и беспрерывно гудел о-звенел о в ушах. Я будто понимал, где я и что со мной, то вдруг впадал в забытье.

Не ходил я в школу около недели. Все эти дни будто спал, будто бредил, снил очень странные и страшные сны. Почти не помню, что привозили ко мне из Деревной врача, что мать несколько раз в сутки давала пить разведенные в воде порошки и таблетки и что приводили также ко мне из далекого хутора бабу Аршулю, чтобы она «изгнала испуг» силой своего волшебства.

Когда я наконец поправился, так сразу увидел около себя убитую горем мать. Она тихо спросила, как я себя чувствую, а после заулыбалась.

— Сыночек, ты невиноватый,— обцеловала меня.—

Вчера была тут твоя учительница, так сказала, что Вишневцы нашли деньги. Их украл сосед, Куземко. Прятал, таил, а потом подбросил Вишневцам... Но люди увидели, рассказали обо всем...

Хотя я был невиноватый, но мне, кажется, сразу полегчало, будто сполз с души камень. Обрадовался, что и мать с отцом успокоились, не будут думать лишнего обо мне да стыдиться в глаза людям посмотреть. Действительно, было бы не показаться перед деревней, если бы я был обличен как вор. Заодно и утешился, что именно с меня упало такое тяжелое обвинение. Уже тогда, в юные годы, я почувствовал: нет в мире более мучительного, чем несправедливый навет.

Вечером, когда вернулся с работы отец, мать затребовала:

— Подавай, Василь, на Вишневца в суд. Пусть потрясут, чтобы не задирал носа да не распускал рук. Пусть посидит за то, что дитя в постель уложил, душу искалечил...

— Обошлось все, так и хорошо,— поосторожничал отец, кажется, стесняясь смотреть мне в глаза.

— Что ж тут «хорошего»?! -— не отступала мать.— Он даже не извинился, что дитя набил, что нас оскорбил!

Отец потупился и молчал. Закурил и сморщил лоб. Неужели убоялся того, что Вишневец в хорошем ладу с районным начальством, с местным участковым?

—- Если бы он был человек, имел душу и сердце, так уже пришел бы и перед невинным ребенком на колени стал бы...— упрекала мать отца за податливость да заодно выливала свой гнев на Вишневца.— Но он не пришел и не придет, ибо нахал, а мы, осторожные да терпеливые, все ему спускаем... И не только ему... Всем и вся...

Мать тем вечером еще долго упрекала отца, проклинала моего обидчика. Я сам себе решил: надо обязательно отомстить Вишневцу. Даже своим презрением.

Действительно, я долго, покуда жил в деревне, игнорировал Вишневцом, хотя, кажется, этим его особенно не смутил. Сначала, встречаясь, он посмеивался, шутил («Живой?»), а потом, видя, что я в упор его не вижу, обходил стороной и смотрел волком. Будто не он, а я ему сделал пакость.

 

6

 

Прошли годы, и та моя давняя обида, как говорил уже, улеглась, забылась или вспоминалась уже с утухшей болью. Ожила, даже обожгла, когда увидел старого Вишневца на площадке возле своей городской квартиры. До этих пор, может, и лет пятнадцать, он не попадался мне на глаза ни в столице, ни в том городке, где сейчас живет, ни в нашей деревне, куда и он, как говорят, изредка наезжает.

...После встречи с Вишневцом я наказал себе: сдерживайся, дорогой, изо всех сил и ненароком не обижай человека. Когда знаешь тяжесть обиды, боли, так не надо сознательно желать этого кому-то.



Пераклад: М. Немкевич
Крыніца: Далидович Г. Десятый класс: Рассказы и повести: Для ст. шк. возраста/Авториз. пер. с белорус. М. Немкевич и А. Чесноковой; Худож. Л. Н. Гончарова.— Мн.: Юнацтва, 1990.— 288 с., [5] л. ил., портр.— (Б-ка юношества).