epub

Светлана Алексиевич

Чернобыльская молитва

(хроника будущего)


  Историческая справка
  Одинокий человеческий голос
  Интервью автора с самой собой о пропущенной истории
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ЗЕМЛЯ МЕРТВЫХ
  Монолог о том, зачем люди вспоминают
  Монолог о том, что можно поговорить и с живыми, и с мертвыми
  Монолог о целой жизни, написанный на дверях
  Монолог одной деревни о том, как зовут души с неба, чтобы с ними поплакать и пообедать
  Монолог о том, что найдешь дождевого червяка, и курица радуется. А то, что в чугунке кипит, тоже не вечное.
  Монолог о песне без слов
  Три монолога о древнем страхе
  Монолог о том, что только во зле человек изощрен и как он прост и доступен в нехитрых словах любви
  Солдатский хор
ГЛАВА ВТОРАЯ. ВЕНЕЦ ТВОРЕНИЯ
  Монолог о старых пророчествах
  Монолог о лунном пейзаже
  Монолог свидетеля, у которого болел зуб, когда он видел, как упал Христос и начал кричать
  Три монолога о «прахе ходящем» и «земле говорящей»
  Монолог о том, что мы не умеем жить без Чехова и Толстого
  Монолог о том, что святой Франциск проповедовал птицам
  Монолог без названия - крик...
  Монолог на два голоса - мужской и женский
  Монолог о том, как совершенно неведомая вещь вползает, влезает в тебя
  Монолог о тоске по роли и сюжету
  Народный хор
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ВОСХИЩЕНИЕ ПЕЧАЛЬЮ
  Монолог о том, чего мы не знали: смерть может быть такой красивой
  Монолог о том, как легко стать землей
  Монолог о символах великой страны
  Монолог о том, что в жизни страшное происходит тихо и естественно
  Монолог о том, что русский человек всегда хочет во что-нибудь верить
  Монолог о том, как маленькая жизнь беззащитна в великое время
  Монолог о физике, в которую все мы были влюблены
  Монолог о том, что дальше Колымы, Освенцима и Холокоста
  Монолог о свободе и мечте об обыкновенной смерти
  Монолог о том, что к обыденной жизни надо нечто прибавить для того, чтобы ее понять
  Монолог об уродце, которого все равно будут любить
  Монолог о немом солдате
  Монолог о вечном и проклятом: что делать и кто виноват?
  Монолог защитника советской власти
  Монолог о том, как два ангела встретили маленькую Оленьку
  Монолог о безмерной власти одного человека над другим человеком
  Монолог о жертвах и жрецах
  Детский хор
  Одинокий человеческий голос
Вместо эпилога
  Словарь


 

Мы воздух, мы не земля...

М.Мамардашвили

 

Историческая справка

 

«...Надо прежде всего прорвать завесу неизвестности, окружающей Беларусь. Ведь для мира мы terra icognito - неизвестная, неизведанная земля. О Чернобыле все знают, но только в связи с Украиной и Россией. «Белая Россия» - так примерно звучит название нашей страны на английском языке.»

«Народная газета», 27 апреля 1996 г.

«На территории Беларуси нет ни одной атомной станции. Из действующих АЭС на пространстве бывшего СССР географически к беларусской границе ближе всех размещены АЭС с реакторами типа РБМК: с севера - Игналинская, с востока - Смоленская, с юга - Чернобыльская...

26 апреля 1986 г. в 1 ч. 23 м. 58 с. серия взрывов разрушила реактор и здание 4-го энергоблока Чернобыльской АЭС. Чернобыльская катастрофа стала самой крупной технологической катастрофой XX века.

Для маленькой Беларуси (население 10 млн.человек) она явилась национальным бедствием. В годы Великой Отечественой войны немецкие фашисты уничтожили на беларусской земле 619 деревень вместе с их жителями. После Чернобыля страна потеряла 485 деревень и поселков: 70 из них уже навечно захоронены в земле. В войну погиб каждый четвертый беларус, сегодня каждый пятый живет на зараженной территории. Это 2,1 млн. человек, из них - 700 тыс. детей. Среди факторов демографического угасания радиация занимает главное место. В Гомельской и Могилевской областях (наиболее пострадавших от чернобыльской катастрофы) смертность превысила рождаемость на 20%.

В результате катастрофы в атмосферу выброшено 50х10 Кu радионуклидов, из них 70% выпало на Беларусь: 23% ее территории заражено радионуклидами с плотностью больше за 1 Ku/км2 по цезию - 137. Для сравнения: на Украине заражено 4,8% территории, в России - 0,5%. Площадь сельхозугодий с плотностью загрязнения от 1 и больше Ku/м2 составляет свыше 18 млн. гектаров, стронцием - 90 с плотностью 0,3 и больше Ku/м2 - около 0,5 млн. гектаров. Из сельхозоборота - выведено 2,4 тыс. гектаров земли. Беларусь - страна лесов. Но 26% лесов и большая половина лугов в поймах рек Припять, Днепр, Сож относятся к зоне радиоактивного загрязнения...

Как следствие постоянного воздействия малых доз радиации с каждым годом в стране увеличивается число больных с раковыми заболеваниями, умственной отсталостью, нервно-психическими расстройствами и генетическими мутациями...»

Сб. «Чернобыль». «Беларуская энциклопедия», 1996, с. 7, 24, 49, 101, 149.

«По данным наблюдений, 29 апреля 1986 года высокий радиационный фон был зарегистрирован в Польше, Германии, Австрии, Румынии, 30 апреля - в Швейцарии и Северной Италии, 1-2 мая - во Франции, Бельгии, Нидерландах, Великобритании, северной Греции, 3 мая - в Израиле, Кувейте, Турции...

Заброшенные на большую высоту газообразные и летучие вещества распространялись глобально: 2 мая они зарегистрированы в Японии, 4 мая - в Китае, 5-го - в Индии, 5 и 6 мая - в США и Канаде.

Меньше недели понадобилось, чтобы Чернобыль стал проблемой всего мира...»

Сб. «Последствия Чернобыльской аварии в Беларуси». Минск. Международный высший Сахаровский колледж по радиоэкологии. 1992 г., с. 82.

«Четвертый реактор, именуемый объектом «Укрытие», по-прежнему хранит в своем свинцово-железобетонном чреве около 20 тонн ядерного топлива. Что с ними происходит сегодня, не знает никто.

Саркофаг сооружали наспех, конструкция уникальная, наверное, инженеры-разработчики из Питера могут ею гордиться. Однако монтировали его «дистанционно», плиты стыковывали с помощью роботов и вертолетов - отсюда и щели. Сегодня, согласно некоторым данным, общая площадь зазоров и трещин превышает 200 квадратных метров, из них продолжают вырываться радиоактивные аэрозоли...

Может ли саркофаг разрушиться? На это тоже никто не ответит, до сих пор невозможно подобраться ко многим узлам и конструкциям, чтобы узнать, каков у них запас прочности. Зато все понимают: разрушение «Укрытия» привело бы к последствиям даже пострашнее, чем в 1986-ом...»

Журнал «Огонек», N 17, апрель 1996 г.

Одинокий человеческий голос

 

«Я не знаю, о чем рассказывать... О смерти или о любви? Или это одно и то же... О чем?

... Мы недавно поженились. Еще ходили по улице и держались за руки, даже если в магазин шли... Я говорила ему: «Я тебя люблю». Но я еще не знала, как я его любила... Не представляла... Жили мы в общежитии пожарной части, где он служил. На втором этаже. И там еще три молодые семьи, на всех одна кухня. А внизу, на первом этаже стояли машины. Красные пожарные машины. Это была его служба. Всегда я в курсе: где он, что с ним? Среди ночи слышу какой-то шум. Выглянула в окно. Он увидел меня: «Закрой форточки и ложись спать. На станции пожар. Я скоро буду».

Самого взрыва я не видела. Только пламя. Все, словно светилось... Все небо... Высокое пламя. Копоть. Жар страшный. А его все нет и нет. Копоть от того, что битум горел, крыша станции была залита битумом. Ходили, потом вспоминал, как по смоле. Сбивали пламя. Сбрасывали горящий графит ногами... Уехали они без брезентовых костюмов, как были в одних рубашках, так и уехали. Их не предупредили, их вызвали на обыкновенный пожар...

Четыре часа... Пять часов... Шесть... В шесть мы с ним собирались ехать к его родителям. Сажать картошку. От города Припять до деревни Сперижье, где жили его родители, сорок километров. Сеять, пахать... Его любимые работы... Мать часто вспоминала, как не хотели они с отцом отпускать его в город, даже новый дом построили. Забрали в армию. Служил в Москве в пожарных войсках, и когда вернулся: только в пожарники! Ничего другого не признавал. (Молчит.)

Иногда будто слышу его голос... Живой... Даже фотографии так на меня не действуют, как голос. Но он никогда меня не зовет... И во сне... Это я его зову...

Семь часов... В семь часов мне передали, что он в больнице. Я побежала, но вокруг больницы уже стояла кольцом милиция, никого не пускали. Одни машины «Скорой помощи» заезжали. Милиционеры кричали: машины зашкаливают, не приближайтесь. Не одна я, все жены прибежали, все, у кого мужья в эту ночь оказались на станции. Я бросилась искать свою знакомую, она работала врачом в этой больнице. Схватила ее за халат, когда она выходила из машины: «Пропусти меня!» - «Не могу! С ним плохо. С ними со всеми плохо». Держу ее: «Только посмотреть». «Ладно, - говорит, - тогда бежим. На пятнадцать-двадцать минут». Я увидела его... Отекший весь, опухший... Глаз почти нет... «Надо молока. Много молока! - сказала мне знакомая. - Чтобы они выпили хотя бы по три литра». - «Но он не пьет молоко». - «Сейчас будет пить». Многие врачи, медсестры, особенно санитарки этой больницы через какое-то время заболеют... Умрут... Но никто тогда этого не знал...

В десять утра умер оператор Шишенок... Он умер первым... В первый день... Мы узнали, что под развалинами остался второй - Валера Ходемчук. Так его и не достали. Забетонировали. Но мы еще не знали, что они все - первые...

Спрашиваю: «Васенька, что делать?» - «Уезжай отсюда! Уезжай! У тебя будет ребенок». А я - беременная. Но как я его оставлю? Просит: «Уезжай! Спасай ребенка!» - «Сначала я должна принести тебе молоко, а потом решим».

Прибегает моя подруга Таня Кибенок... Ее муж в этой же палате... С ней ее отец, он на машине. Мы садимся и едем в ближайшую деревню за молоком. Где-то три километра за городом... Покупаем много трехлитровых банок с молоком... Шесть - чтобы хватило на всех... Но от молока их страшно рвало... Все время теряли сознание, им ставили капельницы. Врачи почему-то твердили, что они отравились газами, никто не говорил о радиации. А город заполнился военной техникой, перекрыли все дороги... Перестали ходить электрички, поезда... Мыли улицы каким-то белым порошком... Я волновалась, как же мне завтра добраться в деревню, чтобы купить ему парного молока? Никто не говорил о радиации... Только военные ходили в респираторах... Горожане несли хлеб из магазинов, открытые кульки с булочками... Пирожные лежали на лотках...

Вечером в больницу не пропустили... Море людей вокруг... Я стояла напротив его окна, он подошел и что-то мне кричал. Так отчаянно! В толпе кто-то расслышал: их увозят ночью в Москву. Жены сбились все в одну кучу. Решили: поедем с ними. Пустите нас к нашим мужьям! Не имеете права! Бились, царапались. Солдаты, уже стояли солдаты, нас отталкивали. Тогда вышел врач и подтвердил, что они полетят на самолете в Москву, но нам нужно принести им одежду, - та, в которой они были на станции, сгорела. Автобусы уже не ходили, и мы бегом через весь город. Прибежали с сумками, а самолет уже улетел... Нас специально обманули... Чтобы мы не кричали, не плакали...

Ночь... По одну сторону улицы автобусы, сотни автобусов (уже готовили город к эвакуации), а по другую сторону - сотни пожарных машин. Пригнали отовсюду. Вся улица в белой пене... Мы по ней идем... Ругаемся и плачем...

По радио объявили, что, возможно, город эвакуируют на три-пять дней, возьмите с собой теплые вещи и спортивные костюмы, будете жить в лесах. В палатках. Люди даже обрадовались: на природу! Встретим там Первое мая. Необычно. Готовили в дорогу шашлыки... Брали с собой гитары, магнитофоны... Плакали только те, чьи мужья пострадали.

Не помню дороги... Будто очнулась, когда увидела его мать: «Мама, Вася в Москве! Увезли специальным самолетом!» Но мы досадили огород (а через неделю деревню эвакуируют!) Кто знал? Кто тогда это знал? К вечеру у меня открылась рвота. Я - на шестом месяце беременности. Мне так плохо... Ночью сню, что он меня зовет, пока он был жив, звал меня во сне: «Люся! Люсенька!» А когда умер, ни разу не позвал. Ни разу... (Плачет.) Встаю я утром с мыслью, что поеду в Москву. Сама... «Куда ты такая?» - плачет мать. Собрали в дорогу и отца. Он снял со сберкнижки деньги, которые у них были. Все деньги.

Дороги не помню... Дорога опять выпала из памяти... В Москве у первого милиционера спросили, в какой больнице лежат чернобыльские пожарники, и он нам сказал, я даже удивилась, потому что нас пугали: государственная тайна, совершенно секретно.

Шестая больница - на «Щукинской»...

В эту больницу, специальная радиологическая больница, без пропусков не пускали. Я дала деньги вахтеру, и тогда она говорит: «Иди». Кого-то опять просила, молила... И вот сижу в кабинете у заведующей радиологическим отделением - Ангелины Васильевны Гуськовой. Тогда я еще не знала, как ее зовут, ничего не запоминала... Я знала только, что должна увидеть его...

Она сразу меня спросила:

- У вас есть дети?

Как я признаюсь?! И уже понимаю, что надо скрыть мою беременность. Не пустит к нему! Хорошо, что я худенькая, ничего по мне незаметно.

- Есть. - Отвечаю.

- Сколько?

Думаю: «Надо сказать, что двое. Если один - все равно не пустит».

- Мальчик и девочка.

- Раз двое, то рожать, видно, больше не придется. Теперь слушай: центральная нервная система поражена полностью, костный мозг поражен полностью...

«Ну, ладно, - думаю, - станет немножко нервным».

- Еще слушай: если заплачешь - я тебя сразу отправлю. Обниматься и целоваться нельзя. Близко не подходить. Даю полчаса.

Но я знала, что уже отсюда не уйду. Если уйду, то с ним. Поклялась себе!

Захожу... Они сидят на кровати, играют в карты и смеются.

- Вася! - кричат ему.

Поворачивается:

- О, братцы, я пропал! И здесь нашла!

Смешной такой, пижама на нем сорок восьмого размера, а у него - пятьдесят второй. Короткие рукава, короткие штанишки. Но опухоль с лица уже сошла... Им вливали какой-то раствор...

- А чего это ты вдруг пропал? - Спрашиваю.

И он хочет меня обнять.

- Сиди-сиди, - не пускает его ко мне врач. - Нечего тут обниматься.

Как-то мы это в шутку превратили. И тут уже все сбежались, и из других палат тоже. Все наши. Из Припяти. Их же двадцать восемь человек самолетом привезли. Что там? Что там у нас в городе. Я отвечаю, что началась эвакуация, весь город увозят на три или пять дней. Ребята молчат, а было там две женщины, одна из них, на проходной в день аварии дежурила, и она заплакала:

- Боже мой! Там мои дети. Что с ними?

Мне хотелось побыть с ним вдвоем, ну, пусть бы одну минуточку. Ребята это почувствовали, и каждый придумал какую-то причину, и они вышли в коридор. Тогда я обняла его и поцеловала. Он отодвинулся:

- Не садись рядом. Возьми стульчик.

- Да, глупости все это, - махнула я рукой. - А ты видел, где произошел взрыв? Что там? Вы ведь первые туда попали...

- Скорее всего, это вредительство. Кто-то специально устроил. Все наши ребята такого мнения.

Тогда так говорили. Думали.

На следующий день, когда я пришла, они уже лежали по одному, каждый в отдельной палате. Им категорически запрещалось выходить в коридор. Общаться друг с другом. Перестукивались через стенку... Точка-тире, точка-тире... Врачи объяснили это тем, что каждый организм по-разному реагирует на дозы облучения, и то, что выдержит один, другому не под силу. Там, где они лежали, зашкаливали даже стены. Слева, справа и этаж под ними... Там всех выселили, ни одного больного... Под ними и над ними никого...

Три дня я жила у своих московских знакомых. Они мне говорили: бери кастрюлю, бери миску, бери все, что надо... Я варила бульон из индюшки, на шесть человек. Шесть наших ребят... Пожарников... Из одной смены... Они все дежурили в ту ночь: Ващук, Кибенок, Титенок, Правик, Тищура. В магазине купила им всем зубную пасту, щетки, мыло. Ничего этого в больнице не было. Маленькие полотенца купила... Я удивляюсь теперь своим знакомым, они, конечно, боялись, не могли не бояться, уже ходили всякие слухи, но все равно сами мне предлагали: бери все, что надо. Бери! Как он? Как они все? Они будут жить? Жить... (Молчит). Встретила тогда много хороших людей, я не всех запомнила... Мир сузился до одной точки... Укоротился... Он... Только он... Помню пожилую санитарку, которая меня учила: «Есть болезни, которые не излечиваются. Надо сидеть и гладить руки».

Рано утром еду на базар, оттуда к своим знакомым, варю бульон. Все протереть, покрошить... Кто-то просил: «Привези яблочко». С шестью полулитровыми баночками... Всегда на шестерых! В больницу... Сижу до вечера. А вечером - опять в другой конец города. Насколько бы меня так хватило? Но через три дня предложили, что можно жить в гостинице для медработников, на территории самой больницы. Боже, какое счастье!!

- Но там нет кухни. Как я буду им готовить?

- Вам уже не надо готовить. Их желудки перестают воспринимать еду.

Он стал меняться - каждый день я встречала другого человека... Ожоги выходили наверх... Во рту, на языке, щеках - сначала появились маленькие язвочки, потом они разрослись... Пластами отходила слизистая... Пленочками белыми... Цвет лица... Цвет тела... Синий... Красный... Серо-бурый... А оно такое все мое, такое любимое! Это нельзя рассказать! Это нельзя написать! И даже пережить... Спасало то, что все это происходило мгновенно; некогда было думать, некогда было плакать.

Я любила его! Я еще не знала, как я его любила! Мы только поженились... Идем по улице. Схватит меня на руки и закружится. И целует, целует. Люди идут мимо, и все улыбаются...

Клиника острой лучевой болезни - четырнадцать дней... За четырнадцать дней человек умирает...

В гостинице в первый же день дозиметристы меня замеряли. Одежда, сумка, кошелек, туфли, - все «горело». И все это тут же у меня забрали. Даже нижнее белье. Не тронули только деньги. Взамен выдали больничный халат пятьдесят шестого размера, а тапочки сорок третьего. Одежду, сказали, может, привезем, а, может, и нет, навряд ли она поддастся «чистке». В таком виде я и появилась перед ним. Испугался: «Батюшки, что с тобой?» А я все-таки ухитрялась варить бульон. Ставила кипятильник в стеклянную банку... Туда бросала кусочки курицы... Маленькие-маленькие... Потом кто-то отдал мне свою кастрюльку, кажется, уборщица или дежурная гостиницы. Кто-то - досочку, на которой я резала свежую петрушку. В больничном халате сама я не могла добраться до базара, кто-то мне эту зелень приносил. Но все бесполезно, он не мог даже пить... Проглотить сырое яйцо... А мне хотелось достать что-нибудь вкусненькое! Будто это могло помочь. Добежала до почты: «Девочки, - прошу, - мне надо срочно позвонить моим родителям в Ивано-Франковск. У меня здесь умирает муж». Почему-то они сразу догадались, откуда я и кто мой муж, моментально соединили. Мой отец, сестра и брат в тот же день вылетели ко мне в Москву. Они привезли мои вещи. Деньги.

Девятого мая... Он всегда мне говорил: «Ты не представляешь, какая красивая Москва! Особенно на День Победы, когда салют. Я хочу, чтобы ты увидела». Сижу возле него в палате, открыл глаза:

- Сейчас день или вечер?

- Девять вечера.

- Открывай окно! Начинается салют!

Я открыла окно. Восьмой этаж, весь город перед нами! Букет огня взметнулся в небо.

- Вот это да!

- Я обещал тебе, что покажу Москву. Я обещал, что по праздникам буду всю жизнь дарить цветы...

Оглянулась - достает из-под подушки три гвоздики. Дал медсестре деньги - и она купила.

Подбежала и целую:

- Мой единственный! Любовь моя!

Разворчался:

- Что тебе приказывают врачи? Нельзя меня обнимать! Нельзя целовать!

Мне не разрешали его обнимать... Но я... Я поднимала и сажала его... Перестилала постель... Ставила градусник... Приносила и уносила судно... Всю ночь сторожила рядом...

Хорошо, что не в палате, а в коридоре... У меня закружилась голова, я ухватилась за подоконник... Мимо шел врач, он взял меня за руку. И неожиданно:

- Вы беременная?

- Нет-нет! - Я так испугалась, чтобы нас кто-нибудь не услышал.

- Не обманывайте, - вздохнул он.

Я так растерялась, что не успела его ни о чем попросить.

Назавтра меня вызывают к заведующей:

- Почему вы меня обманули? - спросила она.

- Не было выхода. Скажи я правду - отправили бы домой. Святая ложь!

- Что вы наделали!!

- Но я с ним...

Всю жизнь буду благодарна Ангелине Васильевне Гуськовой. Всю жизнь!

Другие жены тоже приезжали, но их уже не пустили. Были со мной их мамы... Мама Володи Правика все время просила Бога: «Возьми лучше меня».

Американский профессор, доктор Гейл... Это он делал операцию по пересадке костного мозга... Утешал меня: надежда есть, маленькая, но есть. Такой могучий организм, такой сильный парень! Вызвали всех его родственников. Две сестры приехали из Беларуси, брат из Ленинграда, там служил. Младшая Наташа, ей было четырнадцать лет, очень плакала и боялась. Но ее костный мозг подошел лучше всех... (Замолкает.) Я уже могу об этом рассказывать... Раньше не могла... Я десять лет молчала... Десять лет. (Замолкает.)

Когда он узнал, что костный мозг берут у его младшей сестрички, наотрез отказался: «Я лучше умру. Не трогайте ее, она маленькая». Старшей сестре Люде было двадцать восемь лет, она сама медсестра, понимала, на что идет. «Только бы он жил», - говорила она. Я видела операцию. Они лежали рядышком на столах... Там большое окно в операционном зале. Операция длилась два часа... Когда кончили, хуже было Люде, чем ему, у нее на груди восемнадцать проколов, тяжело выходила из-под наркоза. И сейчас болеет, на инвалидности... Была красивая, сильная девушка. Замуж не вышла... А я тогда металась из одной палаты в другую, от него - к ней. Он лежал уже не в обычной палате, а в специальной барокамере, за прозрачной пленкой, куда заходить не разрешалось. Там такие специальные приспособления есть, чтобы, не заходя под пленку, вводить уколы, ставить катэтор... Но все на липучках, на замочках, и я научилась ими пользоваться... Отсовывать... И пробираться к нему... Возле его кровати стоял маленький стульчик... Ему стало так плохо, что я уже не могла отойти, ни на минуту. Звал меня постоянно: «Люся, где ты? Люсенька!» Звал и звал... Другие барокамеры, где лежали наши ребята, обслуживали солдаты, потому что штатные санитары отказались, требовали защитной одежды. Солдаты выносили судно. Протирали полы, меняли постельное белье... Все делали... Откуда там появились солдаты? Не спрашивала... Только он... Он... А каждый день слышу: умер, умер... Умер Тищура. Умер Титенок. Умер... Как молотком по темечку...

Стул двадцать пять - тридцать раз в сутки... С кровью и слизью... Кожа начала трескаться на руках, ногах... Все покрылось волдырями... Когда он ворочал головой, на подушке оставались клочья волос... Я пыталась шутить: «Даже удобно. Не надо носить расческу». Скоро их всех постригли. Его я стригла сама. Я все хотела ему делать сама. Если бы я могла выдержать физически, то я все двадцать четыре часа не ушла бы от него. Мне каждую минутку было жалко... Минутку и то жалко... (Долго молчит.) Приехал мой брат и испугался: «Я тебя туда не пущу!» А отец говорит ему: «Такую разве не пустишь? Да она в окно влезет! По пожарной лестнице!»

Отлучилась... Возвращаюсь - на столике у него апельсин... Большой, не желтый, а розовый. Улыбается: «Меня угостили. Возьми себе». А медсестра через пленочку машет, что нельзя этот апельсин есть. Раз возле него уже какое-то время полежал, его не то, что есть, к нему прикасаться страшно. «Ну, съешь, - просит. - Ты же любишь апельсины». Я беру апельсин в руки. А он в это время закрывает глаза и засыпает. Ему все время давали уколы, чтобы он спал. Наркотики. Медсестра смотрит на меня в ужасе... А я? Я готова сделать все, чтобы он только не думал о смерти... И о том, что болезнь его ужасная, что я его боюсь... Обрывок какого-то разговора... У меня в памяти... Кто-то увещевает: «Вы должны не забывать: перед вами уже не муж, не любимый человек, а радиоактивный объект с высокой плотностью заражения. Вы же не самоубийца. Возьмите себя в руки». А я как умалишенная: «Я его люблю! Я его люблю!» Он спал, я шептала: «Я тебя люблю!» Шла по больничному двору: «Я тебя люблю!» Несла судно: «Я тебя люблю!» Вспоминала, как мы с ним раньше жили... В нашем общежитии... Он засыпал ночью только тогда, когда возьмет меня за руку. У него была такая привычка: во сне держать меня за руку... Всю ночь...

А в больнице я возьму его за руку и не отпускаю...

Ночь. Тишина. Мы одни. Посмотрел на меня внимательно-внимательно и вдруг говорит:

- Так хочу увидеть нашего ребенка. Какой он?

- А как мы его назовем?

- Ну, это ты уже сама придумаешь...

- Почему я сама, если нас двое?

- Тогда, если родится мальчик, пусть будет Вася, а если девочка - Наташка.

- Как это Вася? У меня уже есть один Вася. Ты! Мне другого не надо.

Я еще не знала, как я его любила! Он... Только он... Как слепая! Даже не чувствовала толчков под сердцем... Хотя была уже на шестом месяце... Я думала, что он внутри меня мой маленький, и он защищен...

О том, что ночую у него в барокамере, никто из врачей не знал. Не догадывался... Пускали меня медсестры. Первое время тоже уговаривали: «Ты - молодая. Что ты надумала? Это уже не человек, а реактор. Сгорите вместе». Я, как собачка, бегала за ними... Стояла часами под дверью. Просила-умоляла... И тогда они: «Черт с тобой! Ты - ненормальная». Утром перед восьмью часами, когда начинался врачебный обход, показывают через пленку: «Беги!». На час сбегаю в гостиницу. А с девяти утра до девяти вечера у меня пропуск. Ноги у меня до колен посинели, распухли, настолько я уставала...

Пока я с ним... Этого не делали... Но, когда уходила, его фотографировали... Одежды никакой. Голый. Одна легкая простыночка поверх. Я каждый день меняла эту простыночку, а к вечеру она вся в крови. Поднимаю его, и у меня на руках остаются кусочки его кожи, прилипают. Прошу: «Миленький! Помоги мне! Обопрись на руку, на локоть, сколько можешь, чтобы я тебе постель разгладила, не покинула наверху шва, складочки». Любой шовчик - это уже рана на нем. Я срезала себе ногти до крови, чтобы где-то его не зацепить. Никто из медсестер не мог подойти, прикоснуться, если что-нибудь нужно, зовут меня. И они фотографировали... Говорили, для науки. А я бы их всех вытолкнула оттуда! Кричала бы! Била! Как они могут! Все мое... Все любимое... Если бы я могла их туда не пустить! Если бы...

Выйду из палаты в коридор... И иду на стенку, на диван, потому что я их не вижу. Говорю дежурной медсестре: «Он умирает». - Она мне отвечает: «А что ты хочешь? Он получил тысяча шестьсот рентген, а смертельная доза четыреста. Ты сидишь возле реактора». Все мое... Все любимое.

Когда они все умерли, в больнице сделали ремонт... Стены скоблили, взорвали паркет и вынесли... Столярку.

Дальше... Последнее... Помню вспышками... Обрыв...

Ночь сижу возле него на стульчике... В восемь утра: «Васенька, я пойду. Я немножко отдохну». Откроет и закроет глаза - отпустил. Только дойду до гостиницы, до своей комнаты, лягу на пол, на кровати лежать не могла, так все болело, как уже стучит санитарка: «Иди! Беги к нему! Зовет беспощадно!» А в то утро Таня Кибенок так меня просила, молила: «Поедем со мной на кладбище. Я без тебя не смогу». В то утро хоронили Витю Кибенка и Володю Правика... С Витей они были друзья... Мы дружили семьями... За день до взрыва вместе сфотографировались у нас в общежитии. Такие они наши мужья там красивые! Веселые! Последний день нашей той жизни... Такие мы счастливые!

Вернулась с кладбища, быстренько звоню на пост медсестре: «Как он там?» - «Пятнадцать минут назад умер». Как? Я всю ночь у него. Только на три часа отлучилась! Стала у окна и кричала: «Почему? За что?» Смотрела на небо и кричала... На всю гостиницу... Ко мне боялись подойти... Опомнилась: напоследок его увижу! Увижу! Скатилась с лестницы... Он лежал еще в барокамере, не увезли... Последние слова его: «Люся! Люсенька!» - «Только отошла. Сейчас прибежит», - успокоила медсестра. Вздохнул и затих...

Уже я от него не оторвалась... Шла с ним до гроба... Хотя запомнила не сам гроб, а большой полиэтиленовый пакет... Этот пакет... В морге спросили: «Хотите, мы покажем вам, во что его оденем». Хочу! Одели в парадную форму, фуражку наверх на грудь положили. Обуть не обули, не подобрали обувь, потому что ноги распухли... Парадную форму тоже разрезали, натянуть не могли, целого тела уже не было... Все - рана... В больнице последние два дня... Подниму его руку, а кость шатается, болтается кость, тело от нее отошло... Кусочки легкого, кусочки печени шли через рот... Захлебывался своими внутренностями... Обкручу руку бинтом и засуну ему в рот, все это из него выгребаю... Это нельзя рассказать! Это нельзя написать! И даже пережить... Это все такое родное... Такое любимое... Ни один размер обуви невозможно было натянуть... Положили в гроб босого...

На моих глазах... В парадной форме его засунули в целлофановый мешок и завязали... И этот мешок уже положили в деревянный гроб... А гроб еще одним мешком обвязали... Целлофан прозрачный, но толстый, как клеенка... И уже все это поместили в цинковый гроб... Втиснули... Одна фуражка наверху осталась...

Съехались все... Его родители, мои родители... Купили в Москве черные платки... Нас принимала чрезвычайная комиссия. И всем говорила одно и то же, что отдать вам тела ваших мужей, ваших сыновей мы не можем, они очень радиоактивные и будут похоронены на московском кладбище особым способом. В запаянных цинковых гробах, под бетонными плитками. И вы должны этот документ подписать... Если кто-то возмущался, хотел увезти гроб на родину, его убеждали, что они, мол, герои и теперь семье уже не принадлежат. Они уже государственные люди... Принадлежат государству.

Сели в катафалк... Родственники и какие-то военные люди. Полковник с рацией... По рации передают: «Ждите наших приказаний! Ждите!» Два или три часа колесили по Москве, по кольцевой дороге. Опять в Москву возвращаемся... По рации: «На кладбище въезд не разрешаем. Кладбище атакуют иностранные корреспонденты. Еще подождите». Родители молчат... Платок у мамы черный... Я чувствую, что теряю сознание. Со мной истерика: «Почему моего мужа надо прятать? Он - кто? Убийца? Преступник? Уголовник? Кого мы хороним?» Мама: «Тихо, тихо, дочечка». Гладит меня по голове... Полковник передает: «Разрешите следовать на кладбище. С женой истерика». На кладбище нас окружили солдаты... Шли под конвоем... И гроб несли... Никого не пустили... Одни мы были... Засыпали моментально. «Быстро! Быстро!» - командовал офицер. Даже не дали гроб обнять... И - сразу в автобусы... Все крадком...

Мгновенно купили и принесли обратные билеты... На следующий день. Все время с нами был какой-то человек в штатском, с военной выправкой, не дал даже выйти из гостиницы и купить еду в дорогу. Не дай Бог, чтобы мы с кем-нибудь заговорили, особенно я. Как будто я тогда могла говорить, я уже даже плакать не могла. Дежурная, когда мы уходили, пересчитала все полотенца, все простыни... Тут же их складывала в полиэтиленовый мешок. Наверное, сожгли... За гостиницу мы сами заплатили... За четырнадцать суток...

Клиника лучевой болезни - четырнадцать суток... За четырнадцать суток человек умирает...

Дома я уснула. Зашла в дом и повалилась на кровать. Я спала трое суток... Приехала «Скорая помощь». «Нет, - сказал врач, - она не умерла. Она проснется. Это такой страшный сон».

Мне было двадцать три года...

Я помню сон... Приходит ко мне моя умершая бабушка, в той одежде, в которой мы ее похоронили. И наряжает елку. «Бабушка, почему у нас елка? Ведь сейчас лето?» - «Так надо. Скоро твой Васенька ко мне придет». А он вырос среди леса. Я помню сон. - Вася приходит в белом и зовет Наташу. Нашу девочку, которую я еще не родила. Уже она большая. Подросла. Он подбрасывает ее под потолок, и они смеются... А я смотрю на них и думаю, что счастье - это так просто. Я сню... Мы бродим с ним по воде. Долго-долго идем... Просил, наверное, чтобы я не плакала... Давал знак. Оттуда... Сверху... (Затихает надолго.)

Через два месяца я приехала в Москву. С вокзала - на кладбище. К нему! И там на кладбище у меня начались схватки... Только я с ним заговорила... Вызвали «Скорую»... Рожала я у той же Ангелины Васильевны Гуськовой. Она меня еще тогда предупредила: «Рожать приезжай к нам». На две недели раньше срока родила...

Мне показали... Девочка... «Наташенька, - позвала я. - Папа назвал тебя Наташенькой». На вид здоровый ребенок. Ручки, ножки... А у нее был цирроз печени... В печени - двадцать восемь рентген... Врожденный порок сердца... Через четыре часа сказали, что девочка умерла... И опять, что мы ее вам не отдадим! Как это не отдадите?! Это я ее вам не отдам! Вы хотите ее забрать для науки, а я ненавижу вашу науку! Ненавижу! Она забрала у меня сначала его, а теперь еще хочет... Не отдам! Я похороню ее сама. Рядом с ним... (Молчит.)

Все не те слова вам говорю... Не такие... Нельзя мне кричать после инсульта. И плакать нельзя. Потому и слова не такие... Но скажу... Еще никто не знает... Когда я не отдала им мою девочку... Нашу девочку... Тогда они принесли мне деревянную коробочку: «Она - там». Я посмотрела... Ее запеленали... Она в пеленочках... И тогда я заплакала: «Положите ее у его ног. Скажите, что это наша Наташенька».

Там, на могилке не написано: Наташа Игнатенко... Там только его имя... Она же была без имени, без ничего... Только душа... Душу я там и похоронила...

Я прихожу к ним всегда с двумя букетами: один - ему, второй - на уголок кладу ей. Ползаю у могилы на коленках... Всегда на коленках... (Бессвязно). Я ее убила... Я... Она... Спасла... Моя девочка меня спасла, она приняла весь радиоудар на себя, стала как бы приемником этого удара. Такая маленькая. Крохотулечка. (Задыхаясь) Она спасла... Но я любила их двоих... Разве... Разве можно убить любовью? Такой любовью!!... Почему это рядом? Любовь и смерть... Вместе... Кто мне объяснит? Ползаю у могилы на коленках... (Надолго затихает).

...В Киеве мне дали квартиру. В большом доме, где теперь живут все, кто с атомной станции. Квартира большая, двухкомнатная, о какой мы с Васей мечтали. А я сходила в ней с ума! В каждом углу, куда ни гляну - везде он... Начала ремонт, лишь бы не сидеть, лишь бы забыться. И так два года... Сню сон... Мы идем с ним, а он идет босиком... «Почему ты всегда необутый?» - «Да потому, что у меня ничего нет». Пошла в церковь... Батюшка меня научил: «Надо купить тапочки большого размера и положить кому-нибудь в гроб. Написать записку - что это ему». Я так и сделала... Приехала в Москву и сразу - в церковь. В Москве я к нему ближе... Он там лежит, на Митинском кладбище... Рассказываю служителю, что так и так, мне надо тапочки передать. Спрашивает: «А ведомо тебе, как это делать надо?» Еще раз объяснил... Как раз внесли отпевать дедушку старого. Я подхожу к гробу, поднимаю накидочку и кладу туда тапочки. «А записку ты написала?» - «Да, написала, но не указала, на каком кладбище он лежит». - «Там они все в одном мире. Найдут его».

У меня никакого желания к жизни не было. Ночью стою у окна, смотрю на небо: «Васенька, что мне делать? Я не хочу без тебя жить». Днем иду мимо детского садика, стану и стою... Глядела бы и глядела на детей... Я сходила с ума! И стала ночью просить: «Васенька, я рожу ребенка. Я уже боюсь быть одна. Не выдержу дальше. Васенька!!» А в другой раз так попрошу: «Васенька, мне не надо мужчины. Лучше тебя для меня нет. Я хочу ребеночка».

Мне было двадцать пять лет...

Я нашла мужчину... Я все ему открыла. Всю правду - что у меня одна любовь, на всю жизнь... Я все ему открыла... Мы встречались, но я никогда его в дом к себе не звала, в дом не могла... Там - Вася...

Работала я кондитером... Леплю торт, а слезы катятся... Я не плачу, а слезы катятся... Единственное, о чем девочек просила: «Не жалейте меня. Будете жалеть, я уйду». Я хотела быть, как все...

Принесли мне Васин орден... Красного цвета... Я смотреть на него долго не могла... Слезы катятся...

...Родила мальчика. Андрей... Андрейка... Подруги останавливали: «Тебе нельзя рожать», и врачи пугали: «Ваш организм не выдержит». Потом... Потом они сказали, что он будет без ручки... Без правой ручки... Аппарат показывал... «Ну, и что? - думала я. - Научу писать его левой ручкой». А родился нормальный... красивый мальчик... Учится уже в школе, учится на одни пятерки. Теперь у меня есть кто-то, кем я дышу и живу. Свет в моей жизни. Он прекрасно все понимает: «Мамочка, если я уеду к бабушке, на два дня, ты дышать сможешь?» Не смогу! Боюсь на день с ним разлучиться. Мы шли по улице... И я, чувствую, падаю... Тогда меня разбил первый инсульт... Там, на улице... «Мамочка, тебе водички дать». - «Нет, ты стой возле меня. Никуда не уходи». И хватанула его за руку. Дальше не помню... Открыла глаза в больнице... Но так его хватанула, что врачи еле разжали мои пальцы. У него рука долго была синяя. Теперь выходим из дома: «Мамочка, только не хватай меня за руку. Я никуда от тебя не уйду». Он тоже болеет: две недели в школе, две дома с врачом. Вот так и живем. Боимся друг за друга. А в каждом углу Вася. Его фотографии... Ночью с ним говорю и говорю... Бывает, меня во сне попросит: «Покажи нашего ребеночка». Мы с Андрейкой приходим... А он приводит за руку дочку... Всегда с дочкой... Играет только с ней...

Так я и живу... Живу одновременно в реальном и нереальном мире. Не знаю, где мне лучше... (Встает. Подходит к окну). Нас тут много. Целая улица, ее так и называют - чернобыльская. Всю свою жизнь эти люди на станции проработали. Многие до сих пор ездят туда на вахту, теперь станцию обслуживают вахтовым методом. Никто там не живет. У них тяжелые заболевания, инвалидности, но работу свою не бросают, боятся даже подумать о том, что реактор остановят. Где и кому они сегодня нужны в другом месте? Часто умирают. Умирают мгновенно. Они умирают на ходу - шел и упал, уснул и не проснулся. Нес медсестре цветы и остановилось сердце. Они умирают, но их никто по-настоящему не расспросил. О том, что мы пережили... Что видели... О смерти люди не хотят слушать. О страшном...

Но я вам рассказывала о любви... Как я любила...»

 

Людмила Игнатенко, жена погибшего пожарника Василия Игнатенко

Интервью автора с самой собой о пропущенной истории

 

- Прошло десять лет... Чернобыль уже стал метафорой, символом. И даже историей. Написаны десятки книг, сняты тысячи метров видеопленки. Нам кажется, что мы знаем о Чернобыле все: факты, имена, цифры. Что можно к этому добавить? К тому же это так естественно, что люди хотят забыть Чернобыль, убедив себя, что он уже позади...

О чем эта книга? Почему я ее написала?

- Эта книга не о Чернобыле, а о мире Чернобыля. Как раз о том, о чем нам мало известно. Почти ничего. Пропущенная история, - я бы так ее назвала. Меня интересовало не само событие: что случилось в ту ночь на станции и кто виноват, какие принимались решения, сколько тонн песка и бетона понадобилось, чтобы соорудить саркофаг над дьявольской дырой, а ощущения, чувства людей, прикоснувшихся к неведомому. К тайне. Чернобыль - тайна, которую нам еще предстоит разгадать. Может быть, это задача на двадцать первый век. Вызов ему. Что же человек там узнал, угадал, открыл в самом себе? В своем отношении к миру? Реконструкция чувства, а не события.

Если раньше, когда писала свои книги, я вглядывалась в страдания других, то сейчас сама такой же свидетель, как и все. Моя жизнь - часть события, я здесь живу. На чернобыльской земле. В маленькой Беларуси, о которой раньше мир почти не слышал. В стране, о которой теперь говорят, что это уже не земля, а чернобыльская лаборатория. Беларусы - чернобыльский народ. Чернобыль стал нашим домом, нашей национальной судьбой. Это уже наше мироощущение. Я не могла не написать эту книгу...

- Так что же такое - Чернобыль? Некий знак? Или все-таки гигантская технологическая катастрофа, несоизмеримая ни с чем из того, что случалось раньше?

- Это больше, чем катастрофа... Как раз попытка поставить Чернобыль в ряд самых известных катастроф и мешает нам его осмыслить. Мы как бы все время идем в ложном направлении. Старый опыт тут очевидно недостаточен. После Чернобыля живем в другом мире, прежнего мира нет. Но человек не хочет об этом думать, потому что не задумывался над этим никогда. Застигнут врасплох.

Не раз я слышала от своих собеседников одинаковые признания: «таких слов не подберу, чтобы передать то, что видела и пережила», «ни в одной книжке об этом не читал и в кино не видел», «никто раньше мне ничего подобного не рассказывал». Признания повторялись, и я сознательно не убирала эти повторы в книге. И, вообще, повторов встретится много. Оставляла, не вычеркивала не только ради достоверности, «неискусственной правды», мне казалось, что они еще и отражают необычность происходящего. Все впервые обозначается, произносится вслух. Случилось нечто, для чего мы еще не имеем ни системы представлений, ни аналогов, ни опыта, к чему не приспособлено ни наше зрение, ни наше ухо, даже наш словарь не годится. Весь внутренний инструмент. Он настроен, чтобы увидеть, услышать или потрогать. Ничего из этого невозможно. Чтобы что-то понять, человеку надо выйти за пределы самого себя.

Началась новая история чувств...

- Но человек и событие не всегда равны? Чаще всего не равны...

- Я искала человека потрясенного. Ощутившего себя один на один с этим. Задумавшегося. Говорящего новый текст... Еще никому неизвестный текст...

Три года ездила и расспрашивала: работников станции, ученых, бывших партийных чиновников, медиков, солдат, переселенцев, самоселов... Люди разных профессий, судеб, поколений и темпераментов. Верующие и атеисты. Крестьяне и интеллектуалы. Чернобыль - основное содержание их мира. Все внутри и вокруг отравлено им, а не только земля и вода. Все их время.

Событие, рассказанное одним человеком, его судьба, многими людьми - уже история. Это самое трудное: совместить две правды - личную и общую. А сегодняшний человек на разломе эпох...

Сошлось две катастрофы: социальная - на наших глазах уходит под воду огромный социалистический материк, и космическая - Чернобыль. Два глобальных взрыва. И первый - ближе, понятнее. Люди озабочены днем и бытом: на что купить, куда поехать? Во что верить? Под какие знамена снова встать? Это переживают все и каждый. А о Чернобыле хотели бы забыть. Первое время надеялись его победить, но, поняв тщетность попыток, замолчали. Реальность ускользает от понимания. Трудно защититься от того, чего мы не знаем. Чего человечество не знает. Чернобыль переместил нас из одного времени в другое.

Перед нами реальность новая для всех...

Но о чем бы человек ни говорил, он попутно обнажает и себя. Заново встала проблема смысла. Кто мы?

Наша история - это история страдания. Страдание - наш культ. Наше убежище. Мы загипнотизированы им. Но мне хотелось спросить и о другом - о смысле человеческой жизни, нашего существования на земле.

Ездила, разговаривала, записывала. Эти люди первыми... увидели то, о чем мы только подозреваем. Что для всех - еще тайна. Но об этом они сами расскажут...

Не раз мне казалось, что я записываю будущее...

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ. ЗЕМЛЯ МЕРТВЫХ

 

Монолог о том, зачем люди вспоминают

 

«Вы взялись об этом писать? Об этом! А я не хотел бы, чтобы обо мне это знали... Что я там испытал... С одной стороны, есть желание открыться, выговориться, а с другой - чувствую, как я обнажаюсь, а мне бы этого не хотелось...

Помните, у Толстого? Пьер Безухов так потрясен после войны, что ему кажется - он и весь мир изменились навсегда. Но проходит какое-то время, и он говорит себе: «Так же буду ругать кучера, так же буду брюзжать». Зачем тогда люди вспоминают? Чтобы восстановить истину? Справедливость? Освободиться и забыть? Понимают, что они - участники грандиозного события? Или ищут в прошлом защиты? И это притом, что воспоминания - хрупкая вещь, эфемерная, это не точные знания, а догадка человека о самом себе. Это еще не знания, это только чувства.

Моё чувство... Я мучался, рылся в памяти и вспомнил...

Самое страшное со мной было в детстве... Это - война...

Помню, как мы, пацаны, играли в «папы и мамы»: раздевали малышей и клали их друг на дружку... Это были первые дети, родившиеся после войны. Вся деревня знала, какие слова они уже говорят, когда начали ходить, потому что за войну детей забыли. Мы ждали появления жизни. «В папы и мамы» - так называлась наша игра. Мы хотели увидеть появление жизни... А нам самим было по восемь-десять лет...

Я видел, как женщина сама себя убивала. В кустах у реки. Брала кирпич и била себя по голове. Она была беременная от полицая, которого вся деревня ненавидела. Еще, будучи ребенком, я видел, как рождаются котята. Помогал матери тянуть теленка из коровы, водил на случку к кабану нашу свинью... Помню... Помню, как привезли убитого отца, на нем свитер, мама сама его вязала, отец, видимо, был расстрелян из пулемета или автомата и что-то кровавое прямо кусками вылезало из этого свитера. Он лежал на нашей единственной кровати, больше положить было некуда. Потом его похоронили перед домом. И земля не пух, а тяжелая глина. Из-под грядок для бураков. Кругом шли бои... На улице лежали убитые кони и люди...

Для меня это настолько запретные воспоминания, что я не говорил о них вслух...

Тогда я воспринимал смерть так же, как и рождение... У меня примерно было одинаковое чувство, когда появился теленок из коровы... Появлялись котята... И когда женщина в кустах убивала себя... Почему-то это казалось мне одним и тем же, одинаковым... Рождение и смерть...

Я помню с детства, как пахнет в доме, когда режут кабана... Вы только тронули меня, и я уже падаю, падаю туда... В кошмар... В ужас... Лечу...

Ещё помню как нас, маленьких, женщины брали с собой в баню. И у всех женщин, и у моей матери выпадали матки (мы это уже понимали), они подвязывали их тряпками. Я это видел... Матки выходили от тяжелой работы. Мужчин не было, их на фронте, в партизанах перебили, коней не было тоже, женщины тягали плуги на себе. Перепахивали свои огороды, колхозные поля. Когда я вырос, и у меня случалась близость с женщиной, я это вспоминал... То, что видел в бане...

Хотел забыть. Все забыть... Забывал... Я думал, что самое страшное со мной уже было... Война... И я защищен, я теперь защищен...

Но вот я поехал в чернобыльскую зону... Много раз уже был там... И там понял, что я бессилен. Я разрушаюсь... Прошлое меня уже не защищает... В нем нет ответов... Всегда они раньше были, а сегодня нет. Меня разрушает будущее, а не прошлое...»

 

Петр С., психолог

Монолог о том, что можно поговорить и с живыми, и с мертвыми

 

«Ночью волк во двор вошел. В окно глянула - стоит и светит глазами. Фарами...

Я ко всему привыкла. Семь лет живу одна, семь лет, как люди уехали... Ночью, бывает, сижу, пока не высветлит, и думаю, думаю. И сегодня всю ночь на кровати крючком сидела, а потом вышла поглядеть, какое солнышко. Что я вам скажу? Самая справедливая вещь на свете смерть. Никто еще не откупился. Земля всех принимает: и добрых, и злых, и грешников. А больше справедливости на этом свете нет. Я тяжко и честно всю жизнь трудилась. По совести жила. А мне справедливость не выпадала. Бог где-то делил, пока до меня очередь дошла - у него уже ничего не осталось, чтобы мне дать. Молодой может умереть, а старый должен... Сначала я людей ждала, думала - все вернутся. Никто на век не уезжал, уезжали на время. А теперь смерти жду... Помереть не трудно, а страшно. Церкви нету... Батюшка не приезжает... Некому мне отнести свои грехи...

...Первый раз сказали, что у нас радиация, так мы думали: это болезнь какая-то, кто заболеет - сразу помирает. Нет, говорят, что-то такое, что на земле лежит и в землю лезет, а увидеть нельзя. Зверь, может, видит и слышит, а человек нет. А это неправда! Я видела... Этот цезий у меня на огороде валялся, пока дождь его не намочил. Цвет у него такой чернильный... Лежит и переливается кусочками... Прибежала с колхозного поля и пошла на свой огород... И такой кусочек синий... А через двести метров еще один... Величиной с платочек, что у меня на голове. Крикнула я соседке, другим бабам, мы все оббегали. Все огороды, поле вокруг... Гектара два... Может, четыре больших кусочка нашли... А один был красного цвета... Назавтра посыпал дождь. С самого утра. И к обеду их не стало. Приехала милиция, а уже не было чего показать. Только рассказывали. Кусочки вот такие... (Показывает руками.) Как мой платочек. Синие и красные...

Мы не сильно боялись этой радиации... Когда б мы ее не видели, не знали, может, и боялись, а когда посмотрели, то уже не так страшно. Милиция с солдатами трафаретки поставила. У кого возле дома, где на улице - написали: семьдесят кюри, шестьдесят кюри... Век жили на своей картошке, на бульбочке, а тут сказали - нельзя! Кому беда, кому смех... Работать на огороде советовали в марлевых повязках и резиновых перчатках... А тогда еще один важный ученый приехал и выступил в клубе, что дрова надо мыть... Диво! Отсохни мои уши! Приказали перестирать пододеяльники, простыни, занавески... Так они ж в хате! В шкафах и сундуках. А какая в хате радиация? За стеклом? За дверями? Диво! Ты найди ее в лесу, в поле... Колодцы позакрывали на замок, обернули целлофановой пленкой... Вода «грязная»... Какая она грязная, она такая чистая! Наговорили мешок. Вы все умрете... Надо уезжать... Эвакуироваться...

Напугались люди... Набрались страху... Некоторые давай по ночам свое добро закапывать. И я свою одежду сложила... Красные грамоты за мой честный труд и копейку, какая у меня была, хранилась. Такая печаль! Такая печаль переедала сердце! Чтобы я так умерла, как я правду вам говорю! А тут слышу, что в одной деревне солдаты людей эвакуировали, а дед с бабкой остались. Перед тем днем, когда людей поднимали, вели в автобусы, они взяли коровку и подались в лес. Переждали там. Как в войну... Когда деревню каратели жгли... Откуда та беда берется? (Плачет.) Непрочна наша жизнь... Рада не плакать, так слезы текут...

О! Поглядите в окно: сорока прилетела... Я их не гоню... Хоть, бывает, что сороки у меня яйца из сарая тягают. Все равно не гоню. Никого не гоню! Вчера заяц прибегал...

Вот если бы каждый день в хате были люди. Тут недалеко в другой деревне. Тоже баба одна живет, я говорила, чтобы ко мне переходила. Что поможет, а что нет, но хотя бы заговорить до кого. Позвать... Ночью все у меня болит. Ноги крутит, как мурашки бегают, это нерв по мне ходит. Так я возьму что в руки. Жменьку зерна... И хруп, хруп. Нерв тогда успокаивается... Что я уже наработалась за свою жизнь, нагоревалась. Всего хватило и ничего не хочу. Если б померла, то и отдохнула. Как там душа, а телу спокойно будет. И дочки у меня есть, и сыны... Все в городе... А я никуда отсюда не хочу! Дал Бог годы, а не дал доли. Я знаю, что докучает старый человек, дети потерпят, потерпят и обидят. Радость от детей пока малые. Наши женщины, которые поехали в город, все плачут. То невестка обижает, то дочка. Вернуться хотят. Мой хозяин тут... Лежит на могилках... На кладбище. Если бы не лежал тут, то жил бы в другом месте. И я с ним. (Вдруг весело.) А что ехать? Тут хорошо! Все растет, все цветет. Начиная от мошки до зверя, все живет.

Я все вам вспомню... Летят самолеты и летят. Каждый день. Низко-низко над головами. Летят на реактор. На станцию. Один за одним. А у нас - эвакуация. Переселение. Штурмуют хаты. Люди позакрывались, попрятались. Скот ревет, дети плачут. Война! А солнышко светит... Я села и не выхожу из хаты, правда, на ключ не закрывала. Постучали солдаты: «Что, хозяйка, собралась?» Спрашиваю: «Силой будете мне руки и ноги связывать?» Помолчали, помолчали и пошли. Молоденькие-молоденькие. Дети! Бабы на коленях перед хатами ползали... Молились... Солдаты под руки одну, другую - и в машину. А я пригрозила, который ко мне дотронется, хоть зацепит, тот кием получит. Ругалась! Крепко ругалась! Не плакала. В тот день я не плакала.

Сижу в хате. То крик. Крик! А то стало тихо... Затихло. Я в тот день... В первой день я не вышла из хаты...

Рассказывали: шла колонна людей... И шла колонна скота. Война!

Мой хозяин любил сказать, что человек стреляет, а Бог пули носит. Кому какая судьба! Молодые, что поуезжали, уже есть что поумирали. На новом месте. А я с киечком - хожу. Тупаю. Скучно станет, поплачу. Деревня пустая... А птицы тут всякие... Летают... И лось идет хоть бы что... (Плачет.)

Я все вспомню... Люди поуезжали, а кошек и собак оставили. Первые дни я ходила и разливала всем молоко, а каждой собаке давала кусок хлеба. Они стояли у своих дворов и ждали хозяев. Ждали людей долго. Голодные кошки ели огурцы... Ели помидоры... До осени я у соседки косила траву перед калиткой. Забор упал, забор ей прибила. Ждала людей... Жил у соседки собачка, звали Жучок. «Жучок, - прошу, - если первый людей встретишь, - то крикни мне».

Ночью сню, как я эвакуируюсь... Офицер кричит: «Хозяйка, мы скоро все будем сжигать и закапывать. Выходи!» И везут меня куда-то, в какое-то незнакомое место. Непонятное. Это и не город, и не деревня. И не земля...

Случилась история... Был у меня хороший котик. Васька. Зимой голодные крысы напали, нет спасения... Под одеяло лезли... Зерно в бочке - дырку прогрызли. Так Васька спас... Без Васьки бы погибла... Мы с ним поговорим, пообедаем. А тогда пропал Васька... Может, голодные собаки где напали и съели? Они все бегали голодные, пока не поумирали, кошки были такие голодные, что котят ели, летом не ели, а зимой. Прости, Господи! А одну бабу крысы загрызли... Сожрали. Рыже крысы... Правда или нет, а бают. Рыскают тут бомжи... Первые годы добра хватало... Сорочки, кофты, шубы... Бери и вези на барахолку... Вот они напьются, песни поют. Мать-перемать. Один свалился с велосипеда и уснул на улице. Утром две косточки нашли и велосипед. Правда или нет? Не скажу. Бают.

Тут все живет. Ну, все-все! Ящерица живет, лягушка живет. И червяк живет. И мыши есть! Все есть! Особенно весной хорошо. Я люблю, когда сирень цветет. Черемуха пахнет. Пока ноги крепко держали, сама за хлебом ходила, в одну только сторону пятнадцать километров. Молодая бегом бы проскакала. Привычная. После войны мы ходили за семенами на Украину. За тридцать, за пятьдесят километров. Люди по пуду носили, а я три. А теперь по хате, бывает, не перейду. Старой бабе и летом на печи холодно. Милиционеры едут сюда, проверяют деревню, так мне хлеба везут. Только что они тут проверяют? Живу я и котик. Это уже другой котик у меня. Милиция посигналит, мы с ним обрадуемся. Бежим. Ему привезут косточек. А меня будут спрашивать: «А если наскочат бандиты?» - «Так чем они у меня разживутся? Что возьмут? Душу? У меня только душа». Хорошие хлопчики... Смеются... Батарейки к приемнику привезли, я теперь радио слушаю. Людмилу Зыкину люблю, но что-то она редко сейчас поет. Видно, состарела, как и я... Мой хозяин любил сказать... Так еще говорил: кончен бал - и скрипки в торбу!

Расскажу я, как котика себе нашла. Не стало моего Васьки... И день жду, и два... И месяц... Ну, совсем, было, я одна осталась. Не к кому и заговорить. Пошла по деревне, по чужим садкам зову: Васька, Мурка... Васька! Мурка! Первое время много их бегало, а потом где-то пропали. Уничтожились. Смерть не разбирает... Всех принимает земелька... И хожу я, и хожу. Два дня звала. На третий день - сидит под магазином... Мы переглянулись... Он рад, и я рада. Только что он слово не скажет. «Ну, пошли, - прошу, - пошли домой». Сидит... Мяу... Я давай его упрашивать: «Что ты будешь тут один? Волки съедят. Разорвут. Пошли. У меня яйца есть, сало». Вот как объяснить? Кот человеческого языка не понимает, а как он тогда меня уразумел? Я иду впереди, а он бежит сзади. Мяу... «Отрежу тебе сала»... Мяу... «Будем жить вдвоём»... Мяу... «Назову тебя Васькой»... Мяу... И вот мы с ним уже две зимы перезимовали...

Ночью приснится - кто-то позвал... Голос соседки: «Зина!» Помолчит... И опять: «Зина!»

Скучно мне станет, я поплачу...

Зайду на могилки. Мама там лежит... Дочушка малая... В войну от тифа сгорела... Только мы занесли ее на могилки, закопали, как вышло из-за туч солнышко. И светит-светит. Хоть ты вернись и откопай. Хозяин мой там... Федя... Посижу возле всех. Повздыхаю. А поговорить можно и с живыми, и с мертвыми. Мне никакой разницы. Я и тех, и других слышу. Когда ты одна... И когда печаль... Сильная печаль...

Возле самых могилок учитель Иван Прохорович Гавриленко жил, он к сыну в Крым уехал. За ним - Петр Иванович Миусский... Тракторист... Стахановец, когда-то все в стахановцы выбивались. Золотые руки. Из дерева кружева строгал. Дом - на всю деревню дом. Лялька. Ой, меня и жалость брала, кровь поднялась, когда его рушили... Закопали. Офицер кричал: «Не тужи мать. Дом на «пятне» сидит». А сам - пьяный. Подхожу - это он плачет: «Ты, мать, иди! Иди!». Прогнал. А там дальше усадьба Миши Михалева, он котлы топил на ферме. Миша помер быстро. Уехал - и сразу помер. За ним - дом зоотехника Степана Быхова стоял... Сгорел! Ночью злые люди подожгли. Пришлые. Степан долго не пожил. Где-то в Могилевском районе похоронен. Вторая война... Столько мы людей потеряли! Ковалев Василий Макарович, Максим Никифоренко... Когда-то весело жили. На праздники - песни, танцы. Гармошка. А сейчас, как в тюрьме. Я, бывает, закрою глаза и хожу по деревне... Ну, какая, говорю им, тут радиация, когда и бабочка летает, и шмель жужжит. И мой Васька мышей ловит. (Плачет.)

А моя ты любочка, поняла ли ты мою печаль? Понесешь людям, а меня, может, уже и не будет. Найдут в земельке... Под корнями...»

 

Зинаида Коваленка, самосел

Монолог о целой жизни, написанный на дверях

 

«Я хочу засвидетельствовать...

Это было тогда, десять лет назад и каждый день происходит со мной сейчас. Это всегда со мной.

Мы жили в городе Припять. В самом этом городе.

Я не писатель. Не опишу. Моего ума не хватает, чтобы понять. И моего высшего образования. Вот ты живешь... Обыкновенный человек. Маленький. Такой, как все вокруг - идешь на работу и приходишь с работы. Получаешь среднюю зарплату. Раз в год ездишь в отпуск. Нормальный человек! И в один день ты внезапно превращаешься в чернобыльского человека. В диковинку! Во что-то такое, что всех интересует и никому неизвестно. Ты хочешь быть как все, а уже нельзя. Ты не можешь. На тебя смотрят другими глазами. Тебе задают вопросы: там было страшно? Как горела станция? Что ты видел? И, вообще, могут ли у тебя быть дети? Жена от тебя не ушла? На первых порах мы все превратились в диковинку... Само слово «чернобылец» до сих пор, как звуковой сигнал... Все поворачивают голову в твою сторону... Оттуда!

Это были чувства первых дней... Мы потеряли не город, а целую жизнь...

Уехали из дома на третий день... Реактор горел... Запомнилось, что кто-то из знакомых сказал: «Пахнет реактором». Неописуемый запах. Но об этом уже было в газетах. Превратили Чернобыль в фабрику ужасов, а на самом деле в мультик. Я расскажу только свое... Свою правду...

Было так... Объявили по радио: кошек брать нельзя! Кошку в чемодан! А она в чемодан не хочет, вырывается. Обцарапала всех. Вещи брать нельзя! Я все вещи не возьму, я возьму одну вещь. Только одну! Я должен снять дверь с квартиры и увезти, дверь оставить не могу... А вход забью досками...

Наша дверь... Наш талисман! Семейная реликвия. На этой двери лежал мой отец. Не знаю, по какому обычаю, не везде так, но у нас, сказала мне мама, покойника надо положить на дверь от его дома. Он так лежит, пока не привезут гроб. Я сидел около отца всю ночь, он лежал на этой двери... Дом открыт... Всю ночь... И на этой же двери до самого верха зазубрины... Как я рос... Отмечено: первый класс, второй. Седьмой. Перед армией... А рядом - как рос уже мой сын... Моя дочь... На этой двери вся наша жизнь записана. Как я ее оставлю?

Попросил соседа, у него была машина: «Помоги!» Показал мне на голову: мол, ты, друг, не в себе. Но я ее вывез... Дверь... Ночью... На мотоцикле... Лесом... Вывез через два года, когда наша квартира уже была разграблена. Очищена. За мной гналась милиция: «Будем стрелять! Будем стрелять!» Конечно, они приняли меня за мародера. Дверь из собственного дома я как украл...

...Отправил дочку с женой в больницу. У них по телу расползлись черные пятна. То появятся, то исчезнут. Величиной с пятак... А ничего не болит... Их обследовали. Я спросил: «Скажите, какой результат?» - «Не для вас». - «А для кого же?»

Вокруг тогда все говорили: умрем-умрем... К двухтысячному году беларусы исчезнут. Дочке было шесть лет. Укладываю ее спать, она мне шепчет на ухо: «Папа, я хочу жить, я еще маленькая». А я думал, она ничего не понимает...

Вы способны себе представить сразу семь лысых девочек? Их в палате было семь... Нет, достаточно! Я кончаю! Когда я рассказываю, у меня чувство, вот сердце подсказывает - ты совершаешь предательство. Потому что я должен описывать её, как чужую... Её мучения... Жена пришла из больницы... Не выдержала: «Лучше бы она умерла, чем так мучиться. Или мне умереть, чтобы больше не смотреть». Нет, достаточно! Я кончаю! Не в состоянии. Нет!

Положили её на дверь... На дверь, на которой когда-то лежал мой отец. Пока не привезли маленький гроб... Он был маленький, как коробка из-под большой куклы.

Я хочу засвидетельствовать - моя дочь умерла от Чернобыля. А от нас хотят, чтобы мы этого не помнили...»

 

Николай Калугин, отец

Монолог одной деревни о том, как зовут души с неба, чтобы с ними поплакать и пообедать

 

Деревня Белый Берег Наровлянского района Гомельской области.

Говорят: Анна Артюшенко, Ева Артюшенко, Василий Артюшенко, Софья Мороз, Надежда Николаенко, Александр Николаенко, Михаил Лис.

 

- Гостейки к нам... Добрые люди... Не ворожилось на встречу... Никакого знака... Бывает, ладонь чешется - поздоровкаешься. А сегодня, ани, не ворожилось. Одно соловейка всю ночь пел - на солнечный день. Ой! Наши бабы в момент сбегутся. Вон Надя уже летит...

- И пережили все, перетерпели...

- Ой, не хочу вспоминать. Страшно. Выгоняли нас, солдаты выгоняли. Военная техника понаехала. Самоходки. Один дед старый... Уже лежал. Помирал. Куда ехать? «Я вот встану, - плакал, - и пойду на могилки. Своими ногами». Что нам за хаты заплатили? Что? Поглядите, какая тут красота! Кто нам за эту красоту заплатит? Курортная зона!

- Самолеты, вертолеты - гул стоял. КамАЗы с прицепами... Солдаты. Ну, думаю, началась война. С китайцами или американцами.

- Хозяин пришел с колхозного собрания и говорит: «Завтра нас эвакуируют». А я: «Как же картошка? Не выкопали. Не успели». Стучит в дверь сосед, и сели они с моим выпивать. Выпили и давай ругать председателя: «Не поедем и точка. Войну пережили, а тут радиация». Хоть залезай в эту землю. Не поедем!

- Сначала думали, что все умрем через два-три месяца. Так нам говорили. Агитировали. Пугали. Слава Богу - живы!

- Слава Богу! Слава Богу!

- Никто не знает, что на том свете. Тут лучше... Знакомее. Как моя мама приговаривала: красуешься, радуешься и самовольничаешь.

- Пойдем в церковь, помолимся.

- Уезжали... Взяла землю с маминой могилки в мешочек. Постояла на коленках: «Прости, что мы тебя оставляем». Ночью пошла к ней и не боялась. Люди свои фамилии писали на хатах. На бревнах. На заборе. На асфальте.

- Собак солдаты убивали. Стреляли. Бах-бах! После этого я не могу слышать, как кричит живое.

- Я тут бригадирствовал. Сорок пять лет... Жалел людей... В Москву на выставку мы свой лен возили, колхоз посылал. Значок оттуда привез и красную грамоту. Тут ко мне с уважением: «Василий Николаевич. Николаевич...» А кто я там, на новом месте? Старый дед в капелюше. Тут буду помирать, женщинки мне воды принесут, в хате натеплят. Жалел я людей... Вечером идут бабы с поля и поют, а я знаю, что они ничего не получат. Одни палочки на трудодни. А поют...

- В деревне люди живут вместе... Одним миром...

- Снится мне сон, это я уже в городе у сына жила. Сон... Что жду смерти, поджидаю. И сыновьям наказываю: «Повезете меня на наши могилки, хоть пять минут постойте со мной возле родной хаты». И сверху вижу, как сыны меня туда везут...

- Пусть она отравленная, с радиацией, но это моя родина. Нигде мы больше не нужны. Даже птице своё гнездо мило...

- Доскажу... Жила у сына на седьмом этаже, подойду к окну, гляну вниз и крещусь. Кажется, что коня слышу. Петуха... И такая жаль... А то сосню свой двор: корову привязываю и дою, дою... Просыпаюсь. Не хочу вставать. Я еще там. Я то здесь, то там.

- Днём мы жили на новом месте, а ночью на родине. Во сне.

- Зимой у нас тут ночи длинные, сидим, бывает, и считаем: кто уже помер?

- Мой хозяин два месяца лежал... Молчал, не отвечал мне. Как обиделся. Хожу по двору, вернусь: «Батька, как ты?» Глаза только на голос поднимет, а мне уже легче. Пусть бы лежал, молчал, а был в хате. Когда человек умирает, плакать нельзя. Перебьешь ему смерть, будет долго трудиться. Я в шкафу свечку взяла и в руки ему вставила. Он взял и дышит... Глаза, вижу, мутные... Не плакала... Об одном просила: «Передай там привет нашей дочушке и моей любой мамочке». Молилась, чтобы нам вместе... Некоторые Бога и упросят, а мне он смерти не дал. Живу...

- А я помирать не боюсь. Никто два раза не живет. И лист отлетает, и дерево падает.

- Бабоньки! Не плачьте. В передовиках все годы ходили. Стахановки. Сталина пережили. Войну! Если бы не смеялись и не тешились, то давно б повесились. Значит, разговаривают две чернобыльские женщины. Одна: «Слыхала, у нас у всех теперь белокровие?» Другая: «Ерунда! Я вчера палец порезала, кровь текла красная».

- В родном краю, как в раю. А на чужине и солнце не так светит.

- А моя мама когда-то меня научила, что возьми иконку и переверни ее, и чтобы она так три дня повисела. Где б ты не была, обязательно домой возвратишься. У меня было две коровы и две телки, пять свиней, гуси, куры. Собака. Руками голову обхвачу и хожу по саду. А яблок, яблок-то сколько! Пропало все, тьфу, пропало!

- Помыла хату, печь побелила... Надо оставить хлеб на столе и соль, миску и три ложечки... Ложек столько, сколько душ в хате... Все, чтоб вернуться...

- А гребешки у кур были черные, а не красные - радиация. И сыр не получался. Месяц жили без творога и сыра. Молоко не кисло, оно в порошок сворачивалось, белый порошок. Радиация...

- Эта радиация у меня на огороде была. Огород весь побелел, беленький-беленький, как чем-то посыпанный. Кусочками какими-то... Я думала, может, что-то из лесу такое принесло...

- Не хотели мы уезжать. Ой, не хотели! Мужики выпившие. Под колеса бросались. Начальство ходило по хатам и каждого уговаривало. Наказ: «Имущество не брать!»

- Скот три дня не поенный. Не кормленный. На убой! Приехал корреспондент из газеты. Пьяные доярки чуть его не убили.

- Председатель с солдатами кружится вокруг моей хаты... Стращают: «Выходи или будем поджигать! А ну, сюда канистру с бензином». Забегала - то рушник схвачу, то подушку...

- А в войну целую ночь орудия стукают-стукают, секут-секут. Мы земляночку в лесу выдолбили. Бомбят и бомбят. Все сожгли, сказать бы хаты, а то и огород, и вишенки погорели.

Только б не было войны... Как я её боюсь!

- У армянского радио спрашивают: «Можно ли есть чернобыльские яблоки?» Ответ: «Можно, только огрызки надо глубоко в землю закапывать».

- Дали нам новый домик. Каменный. Так, знаете, за семь лет не забили ни одного гвоздя. Чужбина. Все чужое. Мой хозяин плакал и плакал. Неделю работает в колхозе на тракторе, ждет воскресенья, а в воскресенье ляжет у стенки и голосит...

- Больше нас никто не обманет, никуда мы со своего места не двинемся. Магазина нет, больницы нет. Света нет. Сидим при керосиновой лампе и при лучине. А нам хорошо! Потому что дома...

- В городе невестка ходила за мной по квартире с тряпкой и вытирала дверную ручку, стул... А все за мои деньги куплено, вся мебель и «Жигули». За те, что мне отдали за дом, за коровку. Деньги кончились, и мама не нужна.

- Деньги наши дети забрали... А что осталось, инфляция съела. Может килограмм хороших конфет на них теперь купишь, а, может, и не хватит, то, что нам отдали за хозяйство, за хаты...

- Две недели я шла пешком... И коровку свою вела... Люди не пускали в хату... В лесу ночевала...

- Боятся нас. Заразные, говорят. За что Бог наказал? Рассердился на нас? Живем не по-людски, не по божьим законам. Казним один одного. За это.

- Мои внуки летом приезжали... Первые годы не ехали. Тоже боялись... А теперь навещают, продукты уже берут, все пакуют, что дашь. «Бабушка, - спрашивали, - а читала ты книгу о Робинзоне?» Жил один так, как и мы. Без людей. Я с собой полмешка спичек привезла... Топор и лопату... А теперь у меня сало, яйца, молоко, - все свое. Одно что - сахар не посеешь. Земли тут сколько хочешь! Хоть сто гектаров запахивай. А власти никакой. Тут человеку никто не мешает... Ни начальство, никто...

- С нами и коты вернулись. И собаки. Возвращались вместе. Солдаты нас не пускали. Омоновцы. Так мы ночью... Лесными дорогами... Партизанскими...

- Ничего от государства нам не надо. Ничего не просим. Не трогайте только нас! Ни магазина не надо, ни автобуса. За хлебом ходим пешком... Двадцать километров. Не трогайте только нас! Мы сами себе.

- Табором вернулись. Три семьи... А здесь все разграблено: печь разбили, окна, двери сняли. Полы. Лампочки, выключатели, розетки, - все выкрутили. Ничего живого. Вот этими руками все заново, вот этими руками. А как же!

- Дикие гуси кричат - весна наступила. Сеять пора. А мы в пустых хатах... Одно - крыши целые...

- Милиция кричала. Приедут на машинах, а мы - в лес. Как от немцев. Один раз напали на нас с прокурором, так он грозился, что будут судить по десятой статье... Я говорю: «Пускай мне дадут год тюрьмы, я отбуду и сюда вернусь». Их дело покричать, а наше помолчать. Я орден имею, как передовой комбайнер, а он мне грозится - по десятой статье пойдешь...

- Каждый день мне моя хата снилась. Я возвращалась: то копаю огород, то постель прибираю... И всегда что-нибудь найду: то туфлю, то цыплят... К добру всё, к радости. На возвращение...

- Ночью Бога просим, а днем милиционеров. Спросите вы у меня: «Что ты плачешь?» А я не знаю, чего я плачу. Я рада, что я в своем дворе живу.

- И пережили все, перетерпели...

- Добилась я к доктору: «Миленький, ножки не ходят. Суставчики болят». - «Коровку надо сдать, бабка. Молоко отравленное». -»Ой, нет, - причитаю, - ножки болят, коленки болят, а коровку не отдам. Моя кормилица».

- У меня семеро детей. Все в городах живут. Я тут одна. Затоскую, сяду под их фотографиями... Разговариваю. Сама себе. Все, все одна. Дом одна покрасила, шесть банок краски уложила. Так вот и живу. Вырастила четыре сына и три дочки. А муж рано умер. Одна.

- Я с волком встречался вот так: он стоит, и я стою. Посмотрели один на одного... Он в сторону отскочил... Помчался. Так у меня шапка поднялась от страха.

- Любой зверь боится человека. Ты зверя не трогай, и он тебя обойдет. Раньше ходишь по лесу, услышишь голоса, бежишь к людям, а сейчас человек от человека прячется. Не дай Бог встретить в лесу человека!

- Все, что в Библии написано, все исполняется. Там и про наш колхоз написано... И про Горбачева... Что будет большой начальник с клеймом и великая держава рассыпется. А потом наступит Божий суд... Кто в городах живет, все погибнут, а в деревне один человек останется. Человек будет рад человеческому следу! Не человеку, а только следу его...

- А свет у нас - лампа. Керосинка. А-а... Бабы уже доложили вам. Убьем кабана, так в погреб несем или в землю закапываем. В земле мясо три дня лежит. Водка у нас из своего жита.

- У меня два мешка соли... Не пропадем без государства! Дров полно - кругом лес. Хата теплая. Лампа горит. Хорошо! Козу держу, козлика, трое свиней, четырнадцать кур. Земли - вдосталь, травы - вдосталь. Вода есть в колодце. Воля! Нам хорошо! У нас тут не колхоз, а коммуна. Еще одного коника купим. И тогда никто нам больше не нужен. Одного коника...

- Мы не домой вернулись, как один корреспондент тут был и удивлялся, а на сто лет назад. Серпом жнем, косой косим. Молотим цепами зерно прямо на асфальте.

- В войну нас сожгли, жили в земле. В землянках. Моего брата убили и два племянника. Всего в роду погибло семнадцать человек. Мама плачет и плачет. А ходила старушка по деревням, побиралась. «Скорбишь?» - говорит маме. - Не скорби. Кто отдал жизнь за других, тот святой человек». И я все за Родину могу... Только убивать не могу... Я - учительница, я учила - любите человека. Только так учила: «Всегда побеждает добро». Дети, они маленькие, душой чистые.

- Чернобыль... Над войнами война. Нет человеку нигде спасения. Ни на земле, ни в воде, ни на небе.

- Радио сразу отключили. Никаких новостей не знаем, зато нам спокойно жить. Не расстраиваемся. Приезжают люди, пересказывают: везде война. И будто социализм кончился, живем при капитализме. Царь вернется. Правда!?

- То кабан из лесу в сад зайдет, то лосиха... Люди редко. Одни милиционеры...

- А вы и в мою хату зайдите.

- И в мою. Так давно у меня в хате гость не сидел.

- И крещусь, и молюсь... Господи! Два раза милиция мне печку рубила... На тракторе вывозили... А я - назад! Пустили бы людей - они все на коленках домой бы поползли. Разнесли по свету наше горе. Только мертвые назад возвращаются. Мертвым разрешают вернуться. А живые - ночью. Лесом...

- На радуницу все сюда рвутся. До одного. Каждый хочет своего помянуть. Милиция по спискам пропускает, а детям до восемнадцати лет нельзя. Приедут и так рады возле своей хаты постоять... В своем саду возле яблони... Сначала на могилках плачут, потом расходятся по своим дворам. И там тоже плачут и молятся. Ставят свечки. Висят на своих заборах... Что на оградах у могилок... Бывает, что и веночек положат возле дома... Повесят белый рушник на калитке... Батюшка молитву читает: «Братья и сестры! Будьте терпеливыми!»

- На кладбище берут и яйца, и булки... У кого что есть... Каждый садится возле своей родни. Зовут: «Сестра, пришла тебя отведать. Иди к нам обедать». Или: «Мамочка ты наша. Папочка ты наш. Татуля.» Зовут души с неба... У кого в этот год умерли, те плачут, а у кого раньше, те не плачут. Поговорят, вспомнят. Все молятся. Кто не умеет, тоже молится.

- Только ночью не плачу. Ночью по мертвому плакать нельзя. Солнце зайдет - уже не плачу. Помяни, Боже, душечку их. И царство им небесное!

- Кто не скачет, тот плачет. Вот хохлушка продает на базаре большие красные яблоки. Зазывает: «Покупайте яблочки! Яблочки чернобыльские!» Кто-то ей советует: «Не признавайся, тетка, что они чернобыльские. Никто не купит». - «Не скажите! Берут! Кому надо для тещи, кому для начальника!»

- Тут один из тюрьмы вернулся. По амнистии. В соседней деревне жил. Мать умерла, дом закопали. Прибился к нам. «Тетка, дайте кусок хлеба и сала. Я вам дров наколю». Побирается.

- Бардак в стране - и сюда бегут люди. От людей бегут. От закона. И живут одни. Чужие люди... Суровые, нет приветствия в глазах. Напьются - подожгут. Ночью спим, а под кроватью - вилы, топоры. На кухне у дверей - молоток.

- Весной бешеная лиса бегала, когда она бешеная, то ласковая-ласковая. Не может смотреть на воду. Поставь во дворе ведро воды - и не бойся! Уйдет.

- Телевизора нет. Кино нет. Одно - в окно смотреть. Ну, и молиться, конечно. То были коммунисты вместо Бога, а теперь остался один Бог. Молимся.

- Мы - люди заслуженные. Я - партизан, год был в партизанах. А когда наши немцев отбили, на фронт попал. На рейхстаге свою фамилию написал: Артюшенко. Снял шинельку, коммунизм строил. А где тот коммунизм?

- У нас тут коммунизм... Живем - братья и сестры...

- Как война началась, не было в тот год ни грибов, ни ягод. Поверите? Сама земля беду чуяла... Сорок первый год... Ой, вспоминаю! Я войну не забыла. Пролетел слух, что пригнали наших пленных, кто признает своего, может забрать. Поднялись, побежали наши бабы! Вечером кто своего, а кто чужого привел. Но нашелся такой гад... Жил, как все, женатый, двое детей... Заявил в комендатуру, что мы украинцев взяли. Васько, Сашко... Назавтра немцы на мотоциклах приезжают... Просим, на колени падаем... А они вывели их за деревню и положили из автоматов. Девять человек. Они ж молодые-молодые, хорошие! Васько, Сашко...

Только б не было войны. Как я ее боюсь!

- Начальство приедет, покричит-покричит, а мы глухие и немые. И пережили все, перетерпели...

- А я про свое... Про своё думаю и думаю... На могилках... Кто причитает громко, а кто тихо. Другие, бывает, прискажут: «Распахнись, желтый песочек. Распахнись, темная ночка». Из лесу дождешься, а из песка никогда. Буду обращаться ласково: «Иван... Иван, как мне жить?» А он ничего не ответит мне, ни хорошего, ни плохого.

- Нет своих, чтобы по них плакать, так я по всех плачу. По чужих. Пойду на могилки, поговорю с ними...

Никого не боюсь: ни покойников, ни зверей, никого. Сын приедет из города и ругается: «Что сидишь одна? А как кто задушит?» А что он возьмет у меня? Одни подушки... В простой хате все уборы - подушки. Как станет бандит лезть, он же голову всунет в окно, а я ее топориком прочь. По-нашему, секеркой... Может, и нет Бога, может, другой кто, но там, высоко, кто-то есть. И я живу...

- Зимой дед повесил во дворе разделанного теленка. И иностранцев как раз привезли: «Дедушка, что ты делаешь?» - «Радиацию выгоняю».

- Было же... Люди рассказывали... Похоронил муж жену, а хлопчик маленький у него остался. Мужчина один... Запил с горя... Снимет с дитенка все мокрое и под подушку. А жена - то ли она сама, то ли только душа ее - явится ночью, помоет, посушит и сложит в одном месте. Раз он ее увидел... Позвал, она сразу как растаяла... Воздухом стала... Тогда соседи ему посоветовали: как тень мелькнет - двери на ключ, то, может, скоро не убежит. А она и совсем не пришла. Что там такое было? Кто там такой приходил?

Не верите? А тогда отвечайте, откуда сказки взялись? Это же, может, когда-то правда была? Вот вы грамотные...

- Отчего тот Чернобыль сорвался? Одни бают - ученые виновны. Хватают Бога за бороду, а он смеется. А нам тут терпи!..

Хорошо мы никогда не жили. Спокойно. Всегда боялись. Перед самой войной людей хватали... У нас троих мужчин приехали на черных машинах и с поля забрали, и до сих пор они не вернулись. Всегда мы боялись...

- А сейчас нам вольно. Урожаи богатые. Живем, как помещики.

- Одно, что у меня есть, коровка. Я пошла б и отдала, только б не было войны. Как я ее боюсь!

- А тут над всеми войнами война... Чернобыль...

- И кукушка кукует, сороки трещат... Косули бегают. А будут ли они дальше вестись, никто не скажет. Утром глянула в сад - кабаны порыли. Дики. Людей можно переселить, а лося и кабана нет. И вода границ не придерживается, идет себе по земле, под землей...

Дом не может без человека. И зверю человек нужен. Все ищут человека. Аист прилетел... Жучок вылез. Всему рада.

- Болит, бабоньки... Ой, как мне болит! Надо тихо... Гроб несут тихо... Осторожно... Не стукнуть о дверь или кровать, ни до чего не дотронуться и не ударить. А то беда - жди второго покойника. Помяни, Боже, душечку их. И царство им небесное! А где хоронят, там и причитают. Тут у нас всё - могилки... Кругом могилки... Самосвалы гудят... Бульдозеры... Хаты падают... Похоронщики работают и работают... Закопали школу, сельсовет, баню... Этот самый свет, да люди уже не те. Одно не знаю, если ли у человека душа? Какая она? И где они все на том свете вмещаются?

Два дня дед помирал, за печкой притаюсь и сторожу: как она из него вылетать будет? Пошла корову доить... Вскочила в хату... Зову... Лежит с открытыми глазами... Душа улетела... Или ничего не было? Как же тогда свидимся?

- Говорит батюшка, обещает, что мы - бессмертные. Молимся. Господи, дай нам силы перенести утомления нашей жизни...

 

Монолог о том, что найдешь дождевого червяка, и курица радуется. А то, что в чугунке кипит, тоже не вечное.

 

«Первый страх? Первый страх с неба упал... Водой плыл... А некоторые люди и много кто были спокойные, как камни. Крестом побожусь! Мужчины, которые постарше, выпьют: «Мы до Берлина дошли и победили». Скажут, как приклеют к стене...

Первый страх был... Утром в саду и на огороде мы находили удушенных кротов. Кто их душил? Обычно они на свет не вылазят из-под земли. Что-то их гнало. Крестом побожусь!

Сын звонит из Гомеля:

- А майские жуки летают?

- Жуков нет, даже личинок где-то не видно. Попрятались.

- А дождевые черви есть?

- Найдешь дождевого червяка, курица радуется. И их нет.

- Первая примета: где майских жуков и дождевиков нет - там сильная радиация.

- Что такое радиация?

- Мама, это смерть такая. Уговаривайте тату уезжать. У нас перебудете.

- Так мы ж огород не посадили...

Были бы все умные, так кто бы остался дурнем. Горит, ну горит. Пожар - временное явление, никто по тем временам не боялся. Атома не знали. Крестом побожусь! А жили под боком у атомной станции, напрямую - тридцать километров, а если по шоссейке - сорок. Довольны были очень. Купил билет и поехал. Снабжение у них московское... Колбаса дешевая, всегда мясо в магазинах. На выбор. Хорошее было время!

А теперь один страх... Мелют, что лягушки и мошки останутся, а люди нет. Жизнь останется без людей. Мелют сказку с присказкой. А, дурак, кто их любит! Но не бывает байки без правды... Старая это уже песня...

Радио включу. Пугают и пугают нас радиацией. А нам при радиации стало лучше жить. Крестом побожусь! Ты погляди: завезли апельсины, три сорта колбасы, пожалуйста... В деревне! Мои внуки полсвета объехали. Меньшая девочка вернулась из Франции, это же когда-то Наполеон оттуда наступал... «Бабушка, я видела ананас!» Второго внука... Братика ее в Берлин на лечение брали... Это туда, откуда на нас Гитлер пёр... На танках... Новый свет теперь... Все по-другому... Радиация эта виновата или кто? А какая она? Может, в кино где показывали? Вы видели? Белая, или какая она? Какого цвета? Одни говорят, что без цвета и запаха, а другие, что она черная. Как земля! А если без цвета, то, как Бог. Бог всюду, а никто не видит. Пугают! А яблоки в саду висят и лист на деревьях, картошка в поле... Я думаю, что никакого Чернобыля нет, придумали... Обманули людей... Сестра моя со своим мужиком уехали... Недалеко тут, за двадцать километров. Два месяца там пожили, бежит к ним соседка: «От вашей коровы радиация перелезла к моей. Корова падает». - «А как она перелезет?» - «Она по воздуху летает, как пыль. Летучая». Сказки! Сказки с присказкой... А это быль... У деда моего пчелы, пять ульев. Так они два дня не вылетали, ни одна. Сидели в ульях. Пережидали. Дед по двору носится: что за напасть такая? Что за холера? Что-то в природе случилось. А их система, как объяснил нам сосед, учитель, лучше нашей, разумнее, так как они сразу услышали. Радио, газеты еще молчали, а пчелы уже знали. На третий день только вылетели. Осы... Были у нас осы, осиное гнездо над крыльцом, никто не трогал, и тут их утром не стало, ни живых, ни мертвых. Вернулись через шесть лет. Радиация... Она и людей пугает, и зверей... И птиц... И даже дереву страшно, только что оно молчит. Не скажет. Одна беда. Общая. А колорадские жуки ползают, как и ползали, едят нашу бульбочку, сжирают до листочка, они привычные к отраве... Вот как и мы...

Но как подумаю - в каждой хате кто-то помер... Та другая улица, на том берегу реки... Все женщины теперь без мужиков, нет мужчин, мужчины поумирали. На нашей улице мой дед живет, и там еще один. Мужчин Бог забирает раньше. По какой причине? Никто нам не переведет. А подумать: останься одни мужчины, без баб - тоже не ладно. Пьют, милая моя, пьют. От тоски пьют. Кому умирать охота? Когда человек умирает - такая тоска! Утешиться нельзя. Никто не может и нечем его утешить. Пьют и беседуют... Рассуждают... Выпить, смеяться и бац! - нет. Все мечтают о легкой смерти. Как же ее заслужить? Душа - единственное живое существо. Моя ты милая... А женщины наши все пустые, женское у них вырезано, считай, у каждой третьей. И у молодой, и у старой... Не все успели родить... Как подумаю... Прошло, как не было...

А что я добавлю? Надо жить... Больше ничего...

А то еще... Раньше мы сами били масло, сметану, ставили творог, сыр. Варили молочную затирку. Едят ли такое в городе? Заливаешь муку водой и мешаешь, получаются рваные кусочки теста, тогда ты их в кастрюлю с кипячёной водой. Поваришь и забеливаешь молоком. Мама моя показывала и учила: «И вы, дети, научитесь так. А я научилась от своей мамы». Пили мы березовый и кленовый сок. Березовик и кленовик. Фасоль в стручках парили в чугунках в печи. Варили кисель из клюквы... А в войну крапиву собирали, лебеду... С голоду пухли, но не помирали... Ягоды в лесу, грибы... А сейчас такая жизнь, что все это порушилось. Думалось нам, что это нерушимое, что то, что в чугунке кипит, вечное. Никогда бы я не поверила, что оно поменяется. Но оно ж так... Молоко нельзя... Бобовые - нельзя... Грибы, ягоды запрещают... Мясо наказывают вымачивать три часа... И с картошки два раза воду сливать, когда варишь. Но с Богом биться не будешь... Надо жить... Пугают, что и воду нашу нельзя пить. Но как ты без воды? В каждом человеке вода есть. Никого нет без воды. Воду и в камне найдешь. Ну, то ж вода, может, она вечная? Вся жизнь из нее... У кого спросишь? Никто не скажет. А Богу молятся, у него не спрашивают. То надо жить...»

 

Анна Бадаева, самосел

Монолог о песне без слов

 

«Я вам в ножки поклонюсь... Попрошу... Найдите нам Анну Сушко... Она жила в нашей деревне... В деревне Кожушки... Фамилия - Анна Сушко... Я вам назову все приметы, а вы напечатайте. У нее горб, с детства немая... Жила одна... Шестьдесят лет... Во время переселения ее забрали на машине «Скорой помощи» и вывезли в неизвестном направлении. Грамоте она не училась, поэтому никакого письма мы от нее не получили. Одиноких и больных сселяли в приюты. Прятали. Но никто не знает адреса... Напечатайте...

Жалели мы ее всей деревней. Выхаживали, как малое дитя. Кто дров наколет, кто молока принесет. Кто посидит вечером в хате... Печь растопит... Два года, как мы, помыкавшись по чужим углам, вернулись в родные хаты. И ей передайте, что хата ее целая. Крыша есть, окна. Что побито и разграблено, вместе восстановим. Дайте нам только адрес, где она живет и страдает, поедем и заберем. Привезем назад. Чтобы она не умерла от тоски... Я вам в ножки поклонюсь... Невинная душа мучается в чужом свете...

Есть еще одна примета... Я забыла... Когда ей что-нибудь болит, она тянет песню... Без слов... Один голос... А разговаривать она не может... Когда болит, тянет голосом: а-а-а... Жалится...»

 

Мария Волчок, соседка

Три монолога о древнем страхе

 

Семья К-вых. Мать и дочь. И не сказавший ни слова мужчина (муж дочери).

Дочь:

- Я первое время день и ночь плакала. Хотелось плакать и говорить... Мы из Таджикистана, из Душанбе... Там - война...

Мне про это нельзя... Я ребеночка жду, я - беременная. Но я вам расскажу... Заходят днем в автобус с проверкой паспортов... Обычные люди, только с автоматами. Посмотрят документы и выталкивают из автобуса мужчин... И тут же, возле дверей... Стреляют... Даже не отводят в сторону... Я никогда бы сама не поверила. А я это видела... Видела, как вывели двух мужчин, один совсем молодой, красивый, он им что-то кричал. По-таджикски, по-русски... Кричал, что у него жена недавно родила, что трое маленьких детей дома. А они только смеялись, тоже молодые, совсем молодые. Обычные люди, только с автоматами. Он упал... Он им кроссовки целовал... Все молчали, весь автобус. Только отъехали: та-та-та... Боялась оглянуться... (Плачет.)

Мне про это нельзя... Я ребеночка жду... Но я вам расскажу... Об одном прошу: не называйте мою фамилию, а имя - Светлана. У нас там родственники остались... Их убьют... Я раньше думала, что у нас никогда уже войны не будет. Большая страна, любимая. Самая сильная! Раньше нам говорили, в советской стране, что мы бедно живем, скромно, потому что прошла большая война, народ пострадал, зато теперь у нас могучая армия, нас никто не тронет. Не победит! А мы стали стрелять друг в друга... Сейчас не такая война, как раньше, как дед вспоминал, он до Германии дошел, сейчас сосед стреляет в соседа, мальчики вместе в школе учились, и они убивают один одного, насилуют девочек, с которыми в школе рядом сидели. Все сошли с ума...

Наши мужья молчат. Мужчины здесь молчат. Они вам ничего не скажут. Им кричали вслед, что они, как женщины, бегут. Трусы! Родину предают. А где их вина? Разве это вина, что не можешь стрелять? Не хочешь. У меня муж - таджик, ему надо было идти на войну и убивать. А он: «Уедем-уедем. Я не хочу на войну. Мне не нужен автомат». Там его земля, а он уехал, потому что не хочет убивать другого таджика, такого, как и он сам. Но ему здесь одиноко, там родные братья воюют, одного уже убили. Там его мать живет. Сестры. Ехали мы сюда в душанбинском поезде, стекол нет, холодина, не топят, стрелять не стреляли, но по дороге в окна камни кидали, стекла били: «Русские, убирайтесь! Оккупанты! Хватит нас грабить!» А он же таджик, и он это все слышал. И дети наши слышали. Девочка у нас училась в первом классе, она была влюблена в мальчика. Таджика. Приходит из школы: «Мама, а кто я - таджичка или русская?» Ей не объяснить...

Мне про это нельзя... Но я вам расскажу... У них памирские таджики воюют с кулябскими таджиками. Они - все таджики, у них один Коран, одна вера, но кулябцы убивают памирцев, а памирцы убивают кулябцев. Сначала они на площади собирались, кричали, молились. Я хотела понять, я тоже туда пошла. Спросила у стариков: «Против кого вы выступаете?» Они ответили: «Против парламента. Нам сказали, что это очень плохой человек - Парламент». Потом площадь опустела, и стали стрелять. Как-то сразу стала другая страна, незнакомая. Восток! А до этого нам казалось, что живем на своей земле. По советским законам. Там столько русских могил осталось, а на них некому плакать... Скот пасут на русских кладбищах... Коз... Русские старики по помойкам бродят, подбирают...

Работала я в роддоме, медсестрой. Ночное дежурство. Женщина рожает, тяжело рожает, кричит... Вбегает санитарка... В не стерильных перчатках, в не стерильном халате... Что случилось? Что!! Чтобы в таком виде в родильный зал?! «Девочки, бандиты!» А они в черных масках, с оружием. И сразу к нам: «Дай наркотики! Дай спирт!» - «Нет наркотиков, нет спирта!» Врача к стенке - давай! И тут женщина, которая рожала, с облегчением закричала. Радостно. И ребеночек заплакал, он только-только появился... Я над ним наклонилась, я даже не запомнила - кто это был: мальчик или девочка? У него еще ни имени, ничего. И эти бандиты к нам: кто она - кулябка или памирка? Не мальчик или девочка, а кулябка или памирка? Мы - молчим... А эти орут: «Кто она!?» Мы - молчим. Тогда они хватают этого ребеночка, он, может быть, минут пять- десять всего и побыл на этом свете, и выбрасывают в окно... Я медсестра, я не раз видела, как умирают дети... А тут... Мне это нельзя вспоминать... (Плачет). Как жить? Как после этого рожать? (Плачет.)

После этого случая, в роддоме, у меня экзема на руках высыпала. Вены вздулись... И такое равнодушие... Не хотелось вставать с постели... (Плачет.) Подойду к больнице и назад поворачиваю. А я уже сама ребеночка ждала... Не могла там рожать... Приехали сюда... В Беларусь... В Наровлю... Тихий городок, маленький... И больше не спрашивайте... Я вам все рассказала... (Плачет.) Подождите... Хочу, чтобы вы знали... Я Бога не боюсь... Я человека боюсь... Первое время мы здесь спрашивали: «Где у вас радиация?» - «Где стоите, там радиация». Так это же вся земля?! (Плачет). Полно домов пустых... Люди уехали... Им страшно...

А мне тут не так страшно, как там. Мы остались без родины, мы - ничьи. Немцы все уехали в Германию, татары, когда им разрешили, в Крым, а русские никому не нужны. На что надеяться? Чего ждать? Россия никогда не спасала своих людей, потому что большая, бесконечная. Честно говоря, я и не чувствую, что моя родина - Россия, мы воспитывались по-другому: наша Родина - Советский Союз. Вот и не знаешь теперь, как душу спасти? Никто не щелкает здесь затвором, - уже хорошо. Нам тут дом дали, мужу - работу. Написала письмо своим знакомым, они вчера тоже приехали. Насовсем. Приехали вечером и боялись выйти из здания вокзала, детей не пускали, сидели на своих чемоданах. Ждали утра. А потом видят: люди ходят по улицам, смеются, курят... Им показали нашу улицу, провели до самого нашего дома. Они не могли прийти в себя, потому что мы там отвыкли от нормальной жизни, от обыкновенной. А утром они сходили в гастроном, увидели масло, сливки, и там же, в магазине - это все они сами нам рассказывали - купили пять бутылок сливок и тут же их выпили. На них смотрели, как на ненормальных... А они ни сливок, ни масла два года не видели. Там хлеба не купишь. Там - война... Это нельзя объяснить человеку, который сегодня войны не видел...

У меня там душа была мертвая... Кого бы я там родила с мертвой душой? Здесь людей мало... Дома пустые... Живем под лесом... Я боюсь, когда много людей. Как на вокзале... Как на войне... (Заплакала навзрыд и замолчала).

Мать:

- Только о войне... Только о войне могу говорить... Почему сюда приехали? На чернобыльскую землю? Потому что отсюда нас уже не выгонят. С этой земли. Она уже ничейная, Бог ее забрал... Люди ее оставили...

В Душанбе работала я заместителем начальника вокзала, и был еще один заместитель, таджик. Наши дети вместе росли, учились, мы сидели за одним праздничным столом: Новый год, Первомай... Вместе пили вино, плов ели. Он ко мне обращался: «Сестра. Сестренка. Моя русская сестра». И вот он приходит, а мы сидели в одном кабинете, останавливается перед моим столом и кричит:

- Когда ты, наконец, в свою Россию укатишь? Это - наша земля!

В ту минуту я думала, что мой разум не выдержит. Подскочила к нему:

- Куртка на тебе откуда?

- Ленинградская. - Ответил от неожиданности.

- Снимай русскую куртку, гад! - сдираю с него куртку. - Откуда шапка? Хвалился, что из Сибири прислали! Снимай шапку, гад! Рубашку давай! Штаны! Их на московской фабрике шили! Они тоже русские!

До трусов бы раздела. Здоровенный мужчина, я ему по плечо, а тут, откуда сила взялась, все бы с него содрала. Вокруг уже люди собрались. Он вопит:

- Иди от меня, бешенная!

- Нет, отдавай все мое, русское! Я все свое заберу! - Я чуть разума не лишилась. - Носки снимай! Туфли!!

Работали мы днем и ночью.., Составы идут переполненные - бегут люди... Много русских людей тронулось с места...Тысячи! Десятки тысяч! Сотни! Еще одна Россия. Отправила я в два часа ночи московский поезд, остались в зале дети из города Кургана-Тюбе, не успели на московский. Я их закрыла, я их спрятала. Подходят ко мне двое. С автоматами.

- Ой, ребята, что вы тут делаете? - А у самой сердце задрожало.

- Сама виновата, у тебя все двери нараспашку.

- Я поезд отправляла. Не успела закрыть.

- Что там за дети?

- Это наши, душанбинские.

- А может, они из Кургана? Кулябские?

- Нет-нет. Наши.

Ушли. А если бы открыли зал? Они бы всех... И мне заодно - пулю в лоб! Там одна власть - человек с ружьем. Посадила я детей утром на Астрахань, приказала, чтобы их везли, как арбузы, двери не открывали. (Сначала молчит. Потом долго плачет.) Разве есть что-нибудь страшнее человека? (Опять замолкает.)

Уже, когда здесь шла по улице, через минуту оглядывалась, мне казалось, что кто-то за спиной наготове... Ждет. Дня там не проходило, чтобы я о смерти не думала... Всегда из дому во всем чистом выходила - в свежевыстиранной блузке, юбке, в чистом белье. А вдруг убьют. Сейчас по лесу хожу одна и никого не боюсь. Людей в лесу нет, ни одного человека. Иду, вспоминаю: то ли было все это со мной, то ли нет? Другой раз охотников встретишь: с ружьем, собакой и дозиметром. Это тоже люди с ружьем, но не такие, они за человеком не гоняются. Стрельбу услышу, знаю, что по воронам стреляют или зайца гонят. (Молчит.) Поэтому мне здесь не страшно... Я не могу бояться земли, воды... Я человека боюсь... За сто долларов на базаре он там покупает автомат...

Я вспоминаю парня. Таджика... Он гнался за другим парнем... За человеком гнался!! Как он бежал, как дышал, я сразу поняла, что он хочет убить... Но тот спрятался... Убежал... И вот этот возвращается, идет мимо меня и говорит: «Мать, где у вас тут можно воды попить?» Обычно так спрашивает, как ни в чем не бывало. У нас на вокзале бачок с водой стоял, я ему показала. И вот смотрю ему в глаза и говорю-говорю: «Зачем вы друг за другом гоняетесь? Зачем убиваете?» И ему будто даже стыдно стало. «Ну, мать, ты давай тише». А когда они вместе, они другие. Будь их трое или хотя бы они вдвоем, поставили бы меня к стенке. С одним человеком еще можно говорить...

Из Душанбе приехали в Ташкент, а дальше надо - в Минск. Нет билетов - и все! У них хитро устроено, пока взятку не дашь, в самолет не сядешь, бесконечные придирки - то к весу, то к объему: это нельзя, то убери. Два раза на весы гоняли, еле сообразила, деньги всунула... «Вот так бы давно, а то спорит тут». Как все просто! Контейнер у нас - две тонны, заставили разгрузить. «Вы едете с горячей точки, может, оружие везете? Анашу?» Двое суток мучили. Я пошла к начальнику и у него в приемной познакомилась с хорошей женщиной, она меня вразумила: «Ничего вы тут не добьетесь, а будете требовать справедливости, ваш контейнер выбросят в поле и разграбят то, что вы привезли». Ну, что делать? Ночь не спали, разгрузились, что у нас там: шмотки, матрацы, старый холодильник, два мешка книг. «Вы, наверное, ценные книги везете?» Посмотрели - «Что делать?» Чернышевского, «Поднятая целина» Шолохова... Посмеялись. «А сколько у вас холодильников?» - «Один, да и тот нам разбили». - «Почему не взяли декларации?» - «Ну откуда нам было знать? Первый раз с войны едем...». Мы потеряли сразу две родины - свой Таджикистан и Советский Союз...

Хожу по лесу, думаю. Наши все у телевизора сидят: как там? Что там? А я не хочу.

Была жизнь... Другая жизнь... Я там считалась большим человеком, есть у меня воинское звание - подполковник железнодорожных войск. Тут сидела безработная, пока не устроилась уборщицей в горсовете. Полы мою... Прошла жизнь... А на вторую у меня уже нет сил... Одни нас тут жалеют, другие недовольны: «Беженцы картошку воруют. По ночам выкапывают». В ту войну, моя мама вспоминала, люди больше друг дружку жалели. Недавно под лесом коня одичавшего нашли. Мертвого. В другом месте - зайца. Они были не убитые, а мертвые. Об этом все забеспокоились. А нашли мертвого бомжа, как-то незаметно прошло. Почему-то к мертвому человеку люди везде привыкли...

 

Лена М. - из Киргизии. На пороге дома, как для фотографии, рядом с ней сидели ее пятеро детей и кот Метелица, которого они с собой привезли.

 

«Мы ехали, как с войны... Схватили вещи, кот за нами до вокзала шел след в след, кота забрали. Ехали поездом двенадцать суток, последние два дня оставались у нас только капуста квашеная в банках и кипяток. Кто с ломом, кто с топором, кто с молотком, дежурили у дверей. Скажу вам как... Одной ночью напали на нас бандиты. Чуть не убили. За телевизор, за холодильник теперь могут убить. Мы ехали, как с войны, хотя в Киргизии, где мы жили, пока не стреляют. Была резня, дикая, еще при Горбачеве в городе Ош... Киргизов с узбеками... Как-то оно затихло... Но что-то еще в воздухе слышится... На улицах... Скажу вам, как страшно... Ну, мы русские, понятно, но и сами киргизы этого боятся... У них очереди за хлебом, вот они и кричат: «Русские, убирайтесь домой! Киргизия - для киргизов!» - и выталкивают из очереди. И еще что-то по-киргизски, ну, такое, что, мол, им самим хлеба не хватает, а надо нас кормить. Я их язык плохо понимаю, выучила несколько слов, чтобы на базаре поторговаться, купить что-нибудь.

У нас была Родина, теперь ее нет. Кто я? Мама - украинка, папа русский. Родилась и выросла в Киргизии, вышла замуж за татарина. Кто - мои дети? Какая у них национальность? Мы все перемешались, наша кровь перемешалась. В паспорте у меня и у детей записано - русские, а мы - не русские. Мы - советские! Но той страны, где я родилась, нет. Нет ни того места, что мы называли родиной, ни того времени, которое тоже было нашей родиной. Мы теперь, как летучие мыши. У меня пятеро детей: старший сын - в восьмом классе, младшая девочка - в детском садике. Я их сюда привезла. Нашей страны нет, а мы - есть.

Я там родилась, выросла. Строила завод, работала на заводе. «Поезжай туда, где твоя земля, а тут все наше». Ничего не давали взять, кроме детей. «Тут все наше». А где мое? Бегут люди. Едут. Все русские люди. Советские. Они нигде не нужны... Их никто не ждет...

А я когда-то счастливая была. Все мои дети из любви... Я их так рожала: мальчик, мальчик, мальчик, потом - девочка, девочка. Больше говорить не буду... Плакать начну... (Но добавляет еще несколько слов.) Мы будем жить в Чернобыле. Теперь тут - наш дом... Чернобыль - наш дом, наша родина... (Вдруг улыбается.) Птицы здесь такие, как и везде. И памятник Ленину стоит... (И у калитки, уже прощаясь.) Рано утром в соседнем доме стучат молотками, доски с окон снимают. Встречаю женщину: «Откуда вы?» - «Из Чечни». Ничего не говорит, только плачет...

Меня люди спрашивают... Удивляются... Не понимают: «Убиваешь своих детей? Боже, где найти силы, чтобы встретить все, что принесет наступающий день. Я не убиваю, я спасаю... Вон в сорок лет вся седая... Удивляются... Не понимают: «Привезла бы ты детей туда, где чума или холера?» Так то ж чума и холера... А этого страха, который здесь, я не знаю. Нет его в моей памяти...»

 

Монолог о том, что только во зле человек изощрен и как он прост и доступен в нехитрых словах любви

 

«Бежал я... Бежал от мира... Первое время на вокзалах отирался, вокзалы нравились, что людей много, а ты один. Потом сюда. Тут вольно...

Собственную жизнь забыл... Не расспрашивайте... Что читал в книжках - помню, и о чем другие люди рассказывали - помню, а свою жизнь забыл. Дело было молодое... Грех на мне... Нет такого греха, который бы Господь не простил за искренность принесенного покаяния...

Человек не может быть счастливым. Не должен. Увидел Господь одинокого Адама и дал ему Еву. Для счастья, а не для греха. А у человека не получается быть счастливым... Я вот не люблю сумерки... Темноту... Вот этот переход, как сейчас... От света к ночи... Я до сих пор не могу понять, где я был... Так-то... Мне безразлично: могу жить и могу не жить. Жизнь человека, яко трава, расцветает, иссушается и вметается в огонь. Я полюбил мыслить... Тут можно одинаково погибнуть и от зверя, и от холода. На десятки километров ни одного человека. Беса изгоняют постом и молитвой. Пост - для плоти, молитва - для души. Но я никогда не бываю одинок, верующий человек не может быть одинок. Езжу по деревням... Раньше находил макароны, муку... Постное масло. Консервы... Теперь на могилках побираюсь. Мертвым оставляют поесть, попить. А оно им не нужно. Они на меня не обижаются... На поле - дикое жито. В лесу - грибы, ягоды. Тут вольно...

В книжках читал... У отца Сергея Булгакова... «Бог создал мир наверняка, то мир не может вовсе не удаться» и нужно «мужественно и до конца претерпеть историю». Так-то... И у другого... Имя не помню... Помню мысль: «Зло собственно не есть субстанция, но лишение добра, подобно тому, как мрак не другое что есть, как отсутствие света». Книжки тут найти просто, легко найдешь. Пустого глиняного кувшина уже не подберешь, ложки или вилки, а книжки лежат. Недавно нашел Пушкина... Томик... «И смерти мысль мила душе моей». Это запомнил. Так-то... «И смерти мысль»... Я тут один. О смерти думаю. Полюбил мыслить... Тишина способствует приготовлению... Человек живет среди смерти, но не понимает, что такое смерть. А я тут один... Вчера волчицу с волчатами выгнал из школы, жили они там.

Вопрос: истин ли мир, запечатленный в слове? Слово, оно стоит между человеком и душой... Так-то...

А то еще скажу: птицы, деревья, муравьи, - они мне сейчас ближе, чем раньше. Я тоже о них думаю. Человек страшен... И необычен... Но тут убивать никого не хочется... Рыбу ужу, есть удочка. Так-то... А в зверя не стреляю... И капканов не ставлю... Тут никого убивать не хочется...

Князь Мышкин говорил: «Разве можно видеть дерево и не быть счастливым». Так-то... Я люблю мыслить. А человек чаще всего жалуется, а не мыслит...

Что разглядывать зло? Оно, конечно, волнует... Грех - это тоже не физика... Необходимо признать несуществующее. Сказано в Библии: «Для посвященного - иначе, для остальных притча». Взять птицу... Или другое живое... Нам их понять невозможно, потому как они живут для себя, а не для других. Так-то... Вокруг все текущее, одним словом сказать...

Все живое - на четырех ногах, смотрит в землю, к земле тянется. Один человек на земле стоит, а руками и головой к небу поднимается. К молитве... К Богу... Старушка в церкви молится: «Все нам по грехам нашим». Но ни ученый, ни инженер и ни военный в том не признаются. Они думают: «Мне не в чем каяться. Почему я должен каяться?» Так-то...

Молюсь я просто... Читаю про себя... Господи, возвах меня! Услыши! Только во зле человек изощрен. Но как он прост и доступен в нехитрых словах любви. Слово даже у философов приблизительно по отношению к той мысли, которую они прочувствовали. Слово абсолютно соответствует тому, что в душе, только в молитве, в молитвенной мысли. Я физически это ощущаю. Господи, возвах меня! Услыши!

И человек тоже...

Я боюсь человека. И всегда хочу его встретить. Хорошего человека. Так-то... Тут или бандиты живут, прячутся, или такой человек, как я... Мученик...

Какая фамилия? Паспорта у меня нету. Забрала милиция... Била: «Чего шляешься?» - «Я не шляюсь - я каюсь». Еще крепче били. Били по голове... Так что напишите: раб божий Николай... Теперь свободный человек...»

 

Солдатский хор

 

Артем Бахтияров, рядовой; Олег Воробей, ликвидатор; Василий Гусинович, водитель-разведчик; Геннадий Деменев, милиционер; Виталий Карбалевич, ликвидатор; Валентин Комков, водитель, рядовой; Эдуард Коротков, вертолетчик; Игорь Литвин, ликвидатор; Иван Лукашук, рядовой; Александр Михалевич, дозиметрист; Олег Павлов, майор, вертолетчик; Анатолий Рыбак, командир взвода охраны; Виктор Санько, рядовой; Григорий Хворост, ликвидатор; Александр Шинкевич, милиционер; Владимир Швед, капитан; Александр Ясинский, милиционер.

 

«Наш полк подняли по тревоге. Только в Москве на Белорусском вокзале объявили, куда нас везут. Один парень, кажется, из Ленинграда, запротестовал. Ему пригрозили трибуналом. Командир так и сказал перед строем: «В тюрьму или под расстрел пойдешь». У меня были другие чувства. Все наоборот. Хотелось чего-то героического. Может быть, детский порыв? Но таких, как я, оказалось больше, у нас служили ребята со всего Советского Союза. Русские, украинцы, казаки, армяне... Было тревожно и почему-то весело.

Ну, привезли нас... Привезли на саму станцию. Дали белый халат и белую шапочку. Марлевую повязку. Чистили территорию. День выгребали, скоблили внизу, день - наверху, на крыше реактора. Всюду с лопатой. Тех, кто поднимался наверх, «аистами» звали. Роботы не выдерживали, техника сходила с ума. А мы работали. И очень этим гордились...»

 

«Мы въехали... Стоял знак «Запретная зона». Я не был на войне, но ощущение чего-то знакомого... Откуда-то из памяти... Откуда? Что-то связанное со смертью...

На дорогах встречали одичавших собак, котов. Иногда они вели себя странно, не узнавали людей, бежали от нас. Я не понимал, что с ними, пока нам не приказали их отстреливать... Дома опечатаны, колхозная техника брошена... Интересно посмотреть. Никого нет, только мы, милиция, патрулируем. Заходишь в дом - фотографии висят, а людей нет. Документы валяются: комсомольские билеты, удостоверения, похвальные грамоты... В одном доме взяли телевизор на время, напрокат, но чтобы кто-то что-то брал домой, я не замечал. Во-первых, было ощущение, что люди вот-вот вернутся... Во-вторых, это... что-то связанное со смертью...

Ездили к блоку, к самому реактору. Фотографироваться... Хотелось дома похвастаться... Страх был и в то же время интерес непреодолимый: что же это такое? Я, например, отказался, у меня жена молодая, не рискнул, а ребята выпивали по двести граммов и ехали... Так... (Помолчав).

Деревенская улица, поле... Дорога... Все без человека. Дорога в никуда. Провода на столбах в никуда. Первое время еще горел в домах свет, потом свет отключили. Едем - из дверей школы выскакивает нам на встречу дикий кабан. Или заяц. Везде звери вместо человека: в домах, в школах, в клубах. Плакаты: «Наша цель - счастье всего человечества», «Победит мировой пролетариат», «Идеи Ленина -будут жить вечно». Возвращаешься в прошлое. В колхозных конторах - красные флаги, новенькие вымпелы, стопки тисненых грамот с профилями вождей... На стенах - нарисованные вожди, на столах - гипсовые вожди... Военный памятник... Деревенский погост... Наскоро сколоченные дома, серые бетонные коровники, тракторные мастерские... Могилы и жертвенники. Как будто военное племя снялось второпях со стоянки и скрылось. Мы говорили, спрашивали друг друга: и это наша жизнь? Впервые поглядели на нее со стороны... Впервые... Здорово впечатляло. Било по голове. Так... Есть хороший анекдот: период полураспада киевского торта - тридцать шесть часов. Так... А мне? Мне понадобилось три года... три года... и я вернул им партбилет. Красную книжечку... Получилось так, что в зоне я освободился.... Чернобыль взорвал мои мозги... Я стал свободным...»

 

«Брошенный дом. Закрытый. Котенок на окне. Думал, что он - глиняный. Подхожу: живой. Объел все цветы в горшках. Герани. Как он туда попал? Или его забыли?

На дверях записка: «Милый дорогой человек, не ищи дорогих вещей. Их у нас не было. Пользуйся всем, но не мародерствуй. Мы вернемся». На других домах видел надписи разной краской: «Прости нас, наш дом!» С домом прощались, как с человеком. Писали: «уезжаем утром» или «уезжаем вечером», ставили число и даже часы и минуты. Записки на листках из ученических тетрадок... «Не бей кошку. Крысы поедят все». Детским почерком: «Не убивай нашу Жульку. Она - хорошая... (Закрывает глаза). Я все забыл... Я помню только, что туда поехал, а больше ничего не помню. Я все забыл... Деньги сосчитать не могу... Что-то с памятью.... Даже врачи не понимают... Скитаюсь по больницам... А это сверлит в голове: подходишь и думаешь - дом пустой. Откроешь - один кот сидит... Ну, и эти записки детские...»

 

«Призвали. Служба такая: не пропускать в выселенные деревни местных жителей. Стояли заслонами вблизи дорог, строили землянки, наблюдательные вышки. Звали нас почему-то «партизанами». Мирная жизнь... А мы стоим... Одеты по-военному... Крестьяне не понимали, почему, например, нельзя забрать со своего двора ведро, кувшин, пилу или топор. Собрать урожай. Как им объяснить? В самом деле: по одну сторону дороги солдаты стоят, не пускают, а по другую коров пасут, гудят комбайны и возят зерно. Соберутся бабы и плачут: «Хлопчики, пустите... То ж наша земля... Наши хаты...» Яйца, сало несут, самогонку...» Плакали по отравленной земле... Мебели.... Вещам....

Сознание переворачивалось... Трещала вечная постройка. Женщина доит корову, а рядом стоит солдат - чтобы подоила и вылила молоко на землю. Бабка несет решето яиц, а рядом идет солдат - чтобы закопала. Картошку.... Родную бульбочку крестьяне вырастили, тайком собрали, а ее надо - закопать. И свеклу, и лук, и тыкву. А все уродило на славу, завидно. Самое ужасное, самое непонятное, что все.... Все такое красивое! Самое ужасное.... Красотища вокруг! Я больше никогда не видел таких лиц. У всех были сумасшедшие лица... И у них, и у нас...»

 

«Я - военный человек, мне прикажут - я должен... Но и героический порыв, он тоже был. Он внушался. Политработники выступали. Радио, телевидение. Разные люди реагировали по-разному: одни хотели, чтобы у них взяли интервью, напечатали в газете, другие смотрели на все, как на работу, третьи... Я их встречал, они жили с чувством, что совершают героический поступок. Нам хорошо платили, но вопрос денег как бы не стоял. Зарплата моя - четыреста рублей, а там я получал тысячу (в тех, советских рублях). Нас потом упрекали: «Деньжища лопатой гребли, а вернулись - подавай им машины, мебельные гарнитуры без очереди». Обидно, конечно. Потому что был и героический порыв...

Перед тем, как ехать туда, страх появился. На короткое время. А там страх исчезал. Если бы я мог увидеть - этот страх... Приказ. Работа. Задание. У меня был интерес посмотреть на реактор сверху, с вертолета: что там случилось на самом деле, как это выглядит? Но это делать запрещалось. В карточку мне записали двадцать один рентген, но я не уверен, что это на самом деле так. Принцип был самый простой: прилетаешь в райцентр Чернобыль (это, кстати, маленький районный городишко, а не что-то такое грандиозное, как я себе представлял), там сидит дозиметрист, в десяти-пятнадцати километрах от станции, он производил замеры фона. Эти замеры потом умножались на количество часов, которые мы налетали за день. Но я оттуда поднялся на вертолете и полетел на реактор: туда - назад, проход в двух направлениях, сегодня там - восемьдесят рентген, завтра - сто двадцать... Ночью кружусь над реактором - два часа... Производили съемку в инфракрасных лучах, куски разбросанного графита на пленке как бы «засвечивались»... Днем их нельзя было увидеть...

Разговаривал с учеными. Один: «Я могу вот этот ваш вертолет языком вылизать, и со мной ничего не случится». А другой: «Ребята, вы, что без защиты летаете? Жизнь себе укорачиваете? Обшивайтесь! Обклепывайтесь!» Выложили сиденья свинцовыми листами, вырезали нагрудные жилеты из свинца, но, оказывается, от одних лучей они защищают, а от других - нет. Летали с утра до ночи. Фантастического ничего не было. Работа... Тяжелая работа... Ночью сидели у телевизора, как раз в то время проходил чемпионат мира по футболу. Разговоры, конечно и о футболе...

Задумываться мы стали... Как бы не соврать... Наверное, года через три... Когда один заболел, второй... Кто-то умер... Сошел с ума... Покончил с собой... Тогда начали задумываться... А поймем что-нибудь, я думаю, через двадцать-тридцать лет. У меня - Афган (я там был два года) и Чернобыль (я там был три месяца) - самые яркие моменты в жизни...

Родителям не сообщал, что направили в Чернобыль. Брат случайно купил газету «Известия» и нашел там мой портрет, приносит матери: «На, смотри - герой!» Мать заплакала...»

 

«Ехали, я, знаете, что увидел? По обочинам дороги... Под солнечными лучами... Тончайший блеск... Что-то кристаллическое блестело... Мельчайшие частички... Ехали в сторону Калинковичей, через Мозырь. Что-то переливалось... Переговорили между собой. В деревнях, где работали, на листьях сразу заметили прожженные дырочки, особенно на вишне. Рвали огурцы, помидоры - и там на листьях черные дырочки... Ругались и ели.

Поехал... Хотя мог не ехать. Добровольцем попросился. В первые дни равнодушных там не встречал, это потом вакуум в глазах, когда пообвыкли. Орденок урвать? Льготы. Чепуха! Мне лично ничего не надо было. Квартира, машина... Что еще? А, дача... Все имел. Срабатывал мужской азарт... Едут настоящие мужики на настоящее дело. А остальные? Пускай сидят под бабьими юбками... У одного жена рожает, у другого маленький ребенок... У третьего изжога... Ругались и ехали.

Возвратились домой. Все с себя снял, всю одежду, в которой там был, и выбросил в мусоропровод. А пилотку подарил маленькому сыну. Очень он просил. Носил, не снимая. Через два года ему поставили диагноз: опухоль мозга... Дальше допишите сами... Я не хочу дальше говорить...»

 

«Я только вернулся из Афганистана. Жить хотел. Жениться. Сразу хотел жениться. А тут - повестка с красной полосой «Спецсборы» - в течение часа явиться по указанному адресу. Мать сразу плакать. Она решила, что меня опять забирают на войну.

Куда везут? Зачем? Неизвестность полная. В Слуцке переодели, обмундировали и тут приоткрылось, что едем в райцентр Хойники. Прибыли в Хойники, там люди еще ничего не знали. Повезли дальше, в деревню и там играют свадьбу: молодые целуются, музыка, пьют самогон. Свадьба как свадьба. А нам приказ: срезать грунт на штык...

Девятого мая - на День Победы приехал генерал. Построили нас, поздравили с праздником. Один из строя осмелился и спросил: «Почему скрывают, какой радиофон? Какие получаем дозы?» Один такой нашелся. Так его, когда генерал отбыл, вызвал командир части и дал нахлобучку: «Провокации устраиваешь! Паникер!!» Через пару дней какие-то противогазы выдали, но никто ими не пользовался. Дозиметры два раза показывали, но в руки никому не дали. Раз в три месяца отпускали домой на пару дней. Наказ один: купить водки. Я притянул на себе два рюкзаки с бутылками. На руках качали.

Перед отправкой домой всех вызывал «кэгэбешник» и убедительно советовал: нигде и никому не рассказывать о том, что мы видели. Из Афгана я вернулся, я знал - буду жить! А в Чернобыле всё наоборот: убьёт именно тогда, когда вернулся...»

 

«Что запомнилось? Врезалось в память?

Целый день мотаюсь по деревням... С дозиметристами... И ни одна из женщин не предложит яблоко... У мужчин страха меньше, принесут самогон, сало: «Давай пообедаем». И отказываться неудобно, и пообедать чистым цезием - мало радости. Выпьешь. Без закуски.

В одной деревне все-таки усадили за стол... жареная баранина... Хозяин подвыпил и признался: «Молодой барашек. Зарезал, потому что не мог на него смотреть. Ну, и уродина! Есть даже неохота». Я - хлоп стакан самогона. После этих слов...»

 

«Десять лет прошло... Уже как будто этого и не было, если бы не заболел, забыл...

Надо Родине служить! Родине служить - святое дело. Получил: нательное белье, портянки, сапоги, погоны, пилотку, брюки, гимнастерку, ремень, вещмешок. В путь! Дали самосвал. Возил бетон. Была - не была... Пронесет... Молодые ребята. Неженатые. Респираторы с собой не брали... Нет, одного помню... Пожилой водитель... Вот он всегда - в маске... А мы - нет. Гаишники стояли без масок. Мы - в кабине, а они - в радиоактивной пыли стояли по восемь часов. Всем хорошо платили: три зарплаты плюс командировочные. Употребляли... Водка, знали, помогает... Снимает стресс. Неслучайно в войну давали знаменитые наркомовские сто граммов. Обычная картина: пьяный милиционер штрафует пьяного водителя...

Не пишите о чудесах советского героизма. Они были... Чудеса! Но сначала - халатность, безалаберность, а потом чудеса. Закрыть амбразуру... Грудью на пулемет... А что в принципе не должно быть такого приказа, об этом никто не пишет. Швыряли нас туда, как песок на реактор... Каждый день вывешивался новый «боевой листок»: «работают мужественно и самоотверженно», «выстоим и победим...»

Дали мне за подвиг грамоту и тысячу рублей...»

 

«Поначалу недоумение... Ощущение, что игра... Но это была настоящая война... Атомная война... Нам неизвестная: что страшно и что не страшно, чего опасаться и чего не опасаться? Никто не знал... Настоящая эвакуация... На вокзалах... Что творилось на вокзалах? Мы помогали заталкивать детей в окна вагонов... Наводили порядок в очередях... Очереди за билетами в кассах, за йодом у аптек. В очередях ругались матом и дрались. Ломали двери в винных ларьках и магазинах. Разбивали, выламывали в окнах железные решетки. Переселенцы... Они жили в клубах, школах, детских садах. Ходили полуголодные. Деньги у всех быстро кончались. В магазинах все скупили...

Я не забуду женщин, которые стирали наше белье. Стиральных машин не было, о них не подумали, не завезли. Стирали вручную. Все женщины - пожилые. Руки у них - в волдырях, струпьях... Белье не просто грязное, там десятки рентген... «Хлопчики, поешьте...», «Хлопчики, поспите...», «Хлопчики, вы ж молодые... Берегитесь...» Жалели нас и плакали...

Живы ли они сейчас?

Двадцать шестого апреля каждый год мы собираемся, те, кто там был. Вспоминаем то время. Ты был солдатом на войне, ты был нужен. Плохое забылось, а это осталось. Осталось то, что без тебя не могли обойтись... Наша система, военная в общем-то, она отлично срабатывает в чрезвычайных обстоятельствах. Ты, наконец, там свободен и необходим. Свобода! И русский человек в такие моменты показывает, как он велик! Уникален! Голландцами или немцами никогда не станем. И не будет у нас долговечного асфальта и ухоженных газонов. А герои всегда найдутся!..»

 

«Бросили клич - я пошел. Надо! Был членом партии. Коммунисты, вперед! Такая обстановка. Я в милиции работал. Старший сержант. Пообещали мне новую «звездочку». Это был июнь восемьдесят седьмого года... Надо медкомиссию обязательно пройти, но меня отправили без проверки. Кто-то там, как говорится, отмазался, принес справку, что у него язва желудка, и меня вместо него. Срочно. (Смеется). Анекдоты уже к тому времени появились. В момент... Приходит муж с работы и жалуется жене: «Сказали: завтра - или в Чернобыль, или партбилет на стол». - «Так ты же беспартийный?» - «Вот я и думаю: где я им к утру партбилет возьму».

Ехали, как военные люди, а из нас на первое время организовали бригаду каменщиков. Строили аптеку. У меня сразу слабость, сонливость какая-то. Я - к врачу: «Все нормально. Жара». В столовую привозили из колхоза мясо, молоко, сметану, мы ели. Врач ни к чему не притрагивался. Сготовят еду, он в журнале отметит, что все в норме, но пробу сам не снимал. Мы это замечали. Такая обстановка. Отчаянные были. Началась клубника. Полные ульи меда...

Уже начинали лазить мародеры. Мы заколачивали окна, двери. Магазины разграблены, решетки на окнах выломаны, мука, сахар под ногами, конфеты... Разбросанные банки... Из одной деревни людей выселили, а через пять-десять километров люди живут. Вещи из брошенной деревни перекочевали к ним. Такая обстановка. Мы охраняем, приезжает бывший председатель колхоза с местными людьми, их уже где-то поселили, дали дома, но они возвращаются сюда убирать жито, сеять. Вывозили сено в тюках. В тюках мы находили спрятанные швейные машинки, мотоциклы. Бартер: они тебе бутылку самогона - ты им разрешение на провоз телевизора. Продавали, выменивали трактора, сеялки. Одна бутылка... Десять бутылок... Деньги никого не интересовали... (Смеется.) Как при коммунизме... На все существовала такса: канистра бензина - пол-литра самогона, каракулевая шуба - два литра, мотоцикл - как сторгуешься... Я через полгода отбыл, согласно штатному расписанию, срок был полгода. Потом присылали замену. Нас чуток задержали, потому что из Прибалтики отказались ехать. Такая обстановка. Но я знаю, что разворовали, вывезли все, что можно было поднять и увезти. Зону перевезли сюда... Ищите на рынках, в комиссионных магазинах, на дачах... Осталась за проволокой только земля... И могилы... Наше здоровье... И наша вера... Моя вера...»

 

«Прибыли на место. Переобмундировались. «Авария, - успокаивает нас капитан, - случилась давно. Три месяца назад. Уже не страшно». Сержант: «Все хорошо, только мойте руки перед едой».

Служил дозиметристом. Как стемнеет, к нашему вахтовому вагончику подъезжают ребята на машинах. Деньги, сигареты, водка... Дай только в конфискованном барахле порыться. Паковали сумки. Куда везли? Наверное, в Киев... В Минск... На барахолки... То, что оставалось, мы хоронили. Платья, сапоги, стулья, гармошки, швейные машинки... Закапывали в ямы, которые называли «братскими могилами».

Домой приехал. Иду на танцы. Понравилась девчонка:

- Давай познакомимся.

- Зачем? Ты теперь чернобыльский. От тебя родить страшно!!».

 

«У меня своя память... Официальная моя должность там - командир взвода охраны... Что-то вроде директора зоны апокалипсиса. (Смеется.) Так и напишите.

Задерживаем машину из Припяти. Город уже эвакуирован, людей нет. «Предъявите документы». Документов нет. Кузов накрыт брезентом. Поднимаем брезент: двадцать чайных сервизов, как сейчас помню, мебельная стенка, мягкий угол, телевизор, ковры, велосипеды...

Составляю протокол.

Привозят мясо для захоронения в могильниках. В говяжьих тушах отсутствуют стегна. Вырезка.

Составляю протокол.

В пустых деревнях бегали одичавшие свиньи. На колхозных конторах и сельских клубах - выцветшие плакаты: «Дадим Родине хлеба!», «Слава советскому народу-труженику!», «Подвиг народа бессмертен».

Заброшенные братские могилы. Треснутый камень с фамилиями: капитан Бородин, старший лейтенант... Длинные столбцы, как стихи - фамилии рядовых... Репейник, крапива, лопухи...

Досмотренный огород. За плугом ступает хозяин, увидел нас:

- Хлопцы, не кричите. Мы уже подписку дали: весной уедем.

- А зачем тогда огород перепахиваете?

- Так это ж осенние работы...

Я понимаю, но я должен составить протокол...»

 

«Жена забрала ребенка и ушла. Сука! Но я не повешусь, как Ванька Котов... И не брошусь с седьмого этажа! Сука! Когда я оттуда прикатил с чемоданом денег... Машину купили. Она - сука жила со мной. Не боялась. (Неожиданно поет)

Даже тысяча рентген

Не положит русский член...

Хорошая частушка. Оттуда. Хотите анекдот? (Тут же начинает рассказывать.) Муж возвращается домой... Из-под реактора... Жена спрашивает у врача: «Что делать с мужем?» - «Помыть, обнять, дезактивировать». Сука! Она меня боится... Забрала ребенка... (Неожиданно серьезно.) Солдаты работали... Возле реактора... Я их водил на смену и со смены. У меня, как и у всех, висел на шее счетчик-накопитель. После смены я их собирал и сдавал в первый отдел... Секретный... Там снимали показания, записывали вроде бы что-то в наши карточки, но, сколько рентген каждому попало - военная тайна. Суки! Проходит какое-то время, тебе говорят: «Стоп! Больше нельзя!» Вся медицинская информация... Даже при отъезде не сказали - сколько? Суки! Теперь они дерутся за власть... За портфели... У них - выборы. Еще хотите анекдот? После Чернобыля можно есть все, но свое дерьмо - хоронить в свинце.

Как нас лечить? Никаких документов мы не привезли. Их до сих пор прячут или уничтожили ввиду особой секретности. Чем помочь нашим врачам? Мне бы сейчас справочку: сколько? Чего я там набрал? Я бы своей суке показал... Я еще ей докажу, что мы выживем в любых условиях и будем жениться и рожать. Молитва ликвидатора: «Господи, если ты сделал так, что я не могу, то сделай так, чтобы я не хотел». Пошли вы все в ж..!»

 

«С нас взяли подписку о неразглашении... Я молчал... Сразу после армии стал инвалидом второй группы. В двадцать два года. Хватанул свое... Таскали ведрами графит... Десять тысяч рентген... Гребли обыкновенными лопатами, шуфлями, меняя за смену до тридцати «лепестков Истрякова», в народе их звали «намордниками». Насыпали саркофаг. Гигантскую могилу, в которой похоронен один человек - старший оператор Валерий Ходемчук, оставшийся под развалинами в первые минуты взрыва. Пирамида двадцатого века...

Нам оставалось служить еще три месяца. Вернулись в часть, даже не переодели. Ходили в тех же гимнастерках, в сапогах, в каких были на реакторе. До самого дембеля...

А если бы дали говорить, кому я мог рассказать? Работал на заводе. Начальник цеха: «Прекрати болеть, а то сократим». Сократили. Пошел к директору: «Не имеете права. Я - чернобылец. Я вас спасал. Защищал!» - «Мы тебя туда не посылали».

По ночам просыпаюсь от маминого голоса: «Сыночек, почему ты молчишь? Ты же не спишь, ты лежишь с открытыми глазами... И свет у тебя горит...» Я молчу. Со мной никто не может заговорить так, чтобы я ответил. На моем языке... Никто не понимает, откуда я вернулся... И я рассказать не могу...»

 

«Уже не боюсь смерти... Самой смерти... Но не понятно, как буду умирать... Друг умирал... Увеличился, надулся... С бочку... А сосед... Тоже там был, крановщик. Он стал черный, как уголь, высох до детского размера. Не понятно, как буду умирать... Одно мне точно известно: с моим диагнозом долго не протянешь. Почувствовать бы момент... Пулю - в лоб... Я был и в Афгане... Там с этим легче... С пулей...

Храню газетную вырезку... Об операторе Леониде Топтунове, это он в ту ночь дежурил на станции и нажал на красную кнопку аварийной защиты за несколько минут до взрыва. Она не сработала... Его лечили в Москве. «Чтобы спасти, нужно тело», - говорили врачи. Осталось одно-единственное чистое, необлученное пятнышко на спине. Похоронили, как и других, на Митинском кладбище. Гроб выложили внутри фольгой... Над ним полтора метра бетонных плит, со свинцовой прокладкой. Приедет отец... Стоит, плачет... Идут мимо люди: «Твой сукин сын взорвал!»

Мы - одинокие. Чужие. Даже хоронят отдельно, не так, как всех. Как пришельцев откуда-то из космоса... Лучше бы я погиб в Афгане! Честно скажу, наваливаются такие мысли. Там смерть была делом обыкновенным... Понятным...»

 

«Сверху... С вертолета... Когда шел низко возле реактора, наблюдал... Косули, дикие кабаны... Худые, сонные... Как на замедленной съемке двигаются... Они питались травой, что тут росла, не понимали... Не понимали, что надо уйти... Уйти вместе с людьми...

Ехать - не ехать? Лететь - не лететь? Я - коммунист, как я мог не лететь? Двое штурманов отказались, что, мол, жены молодые у них, детей еще нет, их стыдили, наказали. Карьера кончилась! Был еще мужской суд. Суд чести! Это, понимаете, азарт - он не смог, а я пойду. Теперь я думаю иначе... После девяти операций и двух инфарктов... Я их не сужу, я их понимаю. Молодые ребята. Но сам все равно бы полетел... Это точно. Он - не смог, а я - пойду. Мужское!

С высоты поражало количество техники: тяжелые вертолеты, средние вертолеты... МИ-24 - это боевой вертолет... Что можно было делать на боевом вертолете в Чернобыле? Или на военном истребителе МИ-2? Летчики... Молодые ребята... Все после Афгана... Настроение такое, что хватило бы с них одного Афгана, навоевались. Стоят в лесу возле реактора, хватают рентгены. Приказ! Туда не нужно было посылать такое количество людей, облучать. Зачем? Требовались специалисты, а не человеческий материал. Разрушенное здание, груды обвалившегося хлама... и гигантское количество маленьких человеческих фигурок. Стоял какой-то фээргэсовский кран, но мертвый, туда дошел и помер. Роботы умирали... Наши роботы, академика Лукачева, созданные им для исследований на Марсе... Японские роботы... У них, видно сгорала вся начинка от высокой радиации. А солдатики в резиновых костюмах, в резиновых перчатках бегали...

Перед отъездом нас предупредили, что в государственных интересах - не распространяться об увиденном. Но кроме нас, никто не знает, что там происходило. Мы не все понимали, но все видели...»

 

ГЛАВА ВТОРАЯ. ВЕНЕЦ ТВОРЕНИЯ

 

Монолог о старых пророчествах

 

«Моя девочка... Она не такая, как все... Вот она подрастет, и она меня спросит: «Почему я не такая?»

Когда она родилась... Это был не ребенок, а живой мешочек, зашитый со всех сторон, ни одной щелочки, только глазки открыты. В медицинской карточке записано: «девочка, рожденная с множественной комплексной патологией: аплазия ануса, аплазия влагалища, аплазия левой почки»... Так это звучит на научном языке, а на обыкновенном: ни писи, ни попки, одна почка... Я несла ее на второй день на операцию, на второй день ее жизни... Она открыла глазки, словно и улыбнулась, а я сначала подумала, что хочет заплакать... О, господи, она улыбнулась! Такие, как она, не живут, такие сразу умирают. Она не умерла, потому что я ее люблю. За четыре года - четыре операции. Это единственный ребенок в Беларуси, выживший с такой комплексной патологией. Я ее очень люблю. (Останавливается.) Я никого больше не смогу родить. Не осмелюсь. Вернулась из роддома: муж поцелует ночью, я вся дрожу - нам нельзя... Грех... Страх... Слышала, как врачи между собой говорили: «Девочка не в рубашке родилась, а в панцире. Показать по телевизору, ни одна мать не рожала бы». Это они о нашей девочке... Как нам после этого любить друг друга?!

Ходила в церковь. Рассказала батюшке. Он говорит, что надо отмаливать грехи свои. Но в нашем роду никто никого не убил... В чем я виновата? Сначала наш поселок хотели эвакуировать, а потом вычеркнули из списков: не хватило у государства денег. А я в это время полюбила. Вышла замуж. Я не знала, что нам здесь нельзя любить... Много лет назад моя бабушка читала в Библии, что наступит на земле время, когда всего будет в изобилии, все будет цвести и плодоносить, в реках станет полно рыбы, а в лесах зверя, но воспользоваться этим человек не сможет. Он не сможет и породить себе подобного, продлить бессмертие. Я слушала старые пророчества, как страшную сказку. Не верила. Расскажите всем о моей девочке. Напишите. В четыре года она поет, танцует, читает наизусть стихи. У нее нормальное умственное развитие, она ничем не отличается от других детей, у нее только другие игры. Она не играет в «магазин», «в школу», она играет с куклами «в больницу»: делает им уколы, ставит градусник, назначает капельницу, кукла умирает, - накрывает ее белой простыней. Четыре года мы с ней живем в больнице, ее нельзя оставить там одну, и она не знает, что жить надо дома. Когда забираю ее на месяц-два домой, спрашивает: «А мы скоро вернемся в больницу?» Там у нее друзья, они там живут, растут. Ей сделали попку... Формируют влагалище... После последней операции полностью прекратилось мочеиспускание, катетор вставить не удалось - нужно еще несколько операций. Но дальше советуют оперироваться за границей. А где нам взять десятки тысяч долларов, если муж получает сто двадцать долларов в месяц? Один профессор по секрету, посоветовал: «С такой патологией ваш ребенок представляет большой интерес для науки. Пишите в зарубежные клиники. Их должно это заинтересовать». И я пишу... (Старается не заплакать). Я пишу, что каждые полчаса приходится выдавливать мочу руками, моча исходит через точечные отверстия в области влагалища. Если это не делать, откажет единственная почка. Где еще в мире есть ребенок, которому каждые полчаса надо выдавливать мочу руками? И сколько это можно выдержать? Никто не знает воздействия малых доз радиации на человека, на детский организм. Возьмите мою девочку, пусть для опытов... Я не хочу, чтобы она умерла... Я согласна, чтобы моя девочка стала подопытным лягушонком, подопытным кроликом, только бы она выжила. (Плачет) Десятки писем написала... О, Господи!

Пока она не понимает, но когда-нибудь нас спросит: почему она не такая, как все? Почему ее не сможет полюбить мужчина? Почему ей нельзя родить ребенка? Почему у нее никогда не произойдет то, что происходит у бабочки... у птицы... у всех, но только не у нее... Я хотела... Я должна была доказать... Чтобы... Я хотела получить документы... Чтобы она выросла и узнала: это не мы с мужем виноваты... Не наша любовь... (Снова старается не заплакать.) Четыре года воевала... С врачами, с чиновниками... Стучалась в высокие кабинеты... Только через четыре года мне выдали медицинскую справку, подтверждающую связь ионизирующей радиации (малых доз) с ее страшной патологией. Мне отказывали четыре года, мне твердили: «Ваша девочка - инвалид детства». Какой же она инвалид детства? Она - инвалид Чернобыля. Я изучила свое родословное древо: не случалось у нас в роду такого, до восьмидесяти-девяноста лет все жили, мой дедушка - до девяносто четырех. Врачи оправдывались: «У нас - инструкция. Подобные случаи мы пока должны оценивать, как общее заболевание. Вот через двадцать-тридцать лет, когда накопится банк чернобыльских данных, начнем связывать болезни с ионизирующей радиацией. А пока медицине и науке об этом мало что известно». Но я не могу ждать двадцать-тридцать лет. Хотела подать на них в суд... На государство... Меня называли сумасшедшей, смеялись, мол, такие дети рождались и в Древней Греции. Один чиновник кричал: «Чернобыльских льгот захотела! Чернобыльских денег!» Как я не потеряла сознание в его кабинете...

Они не могли понять одного... Не хотели... Мне надо было знать, что это не мы с мужем виноваты... Не наша любовь... (Не выдерживает. Плачет.)

Это девочка растет... Все равно девочка... Не хочу, чтобы называли фамилию... Даже соседи наши... На одной лестничной площадке всего не знают. Надену ей платьице, заплету косичку: «Катенька ваша такая красивая», - говорят они мне. А сама я так странно смотрю на беременных женщин... Как будто издали... Из-за угла... Не смотрю, а подсматриваю... Во мне смесь разных чувств: удивления и ужаса, зависти и радости, какой-то даже мстительности. Как-то словила себя на мысли, что с тем же чувством смотрю на беременную соседскую собаку... На аистиху в гнезде...»

Моя девочка...»

 

Лариса З., мать

Монолог о лунном пейзаже

 

«Я вдруг стал сомневаться, что лучше: помнить или забыть? Расспросил знакомых. Одни забыли, другие не хотят вспоминать, потому что ничего не можем изменить, даже уехать отсюда...

Что я запомнил... В первые же дни после аварии из библиотек исчезли книги о радиации, о Хиросиме и Нагасаки, даже о рентгене. Пронесся слух, что это приказ начальства, чтобы не было паники. Была даже шутка, что если бы Чернобыль взорвался у папуасов, весь мир испугался бы, кроме самих папуасов. Никаких медицинских рекомендаций, никакой информации. Кто мог доставал таблетки йодистого калия (в аптеках нашего города в продаже их не было, доставали по великому блату). Случалось, что съедали горсть этих таблеток и запивали стаканом спирта. «Скорая помощь» откачивала.

Потом появилась примета, все за ней следили: пока в городе или деревне есть воробьи и голуби, там можно жить и человеку. Ехал в такси, водитель недоумевал, почему птицы, как слепые, падают на стекла, разбиваются. Как ненормальные... Что-то похожее на самоубийство...

Запомнил, как возвращался из командировки. Настоящий лунный пейзаж... По обе стороны дороги до самого горизонта тянулись засыпанные белым доломитом поля. Верхний зараженный слой земли снят и захоронен, вместо него насыпали доломитового песка. Как не земля... Долго мучился этим видением и попробовал написать рассказ. Представил, что здесь произойдет, будет через сто лет: то ли человек, то ли еще что-то скачет на четвереньках, выбрасывая длинные задние ноги коленками назад, ночью он видит все третьим глазом, а единственное ухо, на макушке даже слышит бег муравья. Остались только муравьи, все остальное на земле и в небе погибло...

Отправил рассказ в журнал. Прислали ответ, что это не литературное произведение, а пересказ ужаса. Конечно, у меня не хватило таланта. Но тут, подозреваю, еще одна причина. Я задумался, почему о Чернобыле молчат, мало пишут наши писатели, продолжают писать о войне, о лагерях, а тут молчат? Думаете, случайность? Если бы мы победили Чернобыль, о нем говорили и писали бы больше. Или если бы мы его поняли. Мы не знаем, как добыть из этого ужаса смысл. Не способны. Так как его нельзя примерить ни к нашему человеческому опыту, ни к нашему человеческому времени...

Так что же лучше: помнить или забыть?»

 

Евгений Бровкин, преподаватель Гомельского государственного университета

Монолог свидетеля, у которого болел зуб, когда он видел, как упал Христос и начал кричать

 

«Тогда я думал о другом... Вам покажется странным... Как раз в это время я разводился с женой...

Вдруг приходят, вручают повестку и говорят, что внизу уже ждет машина. Такой «воронок» специальный. Как в тридцать седьмом году... Брали по ночам. С постели, тепленьких. Потом эта схема перестала работать: жены не открывали двери или врали, что мужья в командировке, на курорте, в деревне у родителей. Им пытались вручить повестки, они не брали. Начали хватать людей на работе, на улице, во время обеденного перерыва в заводских столовых. Как в тридцать седьмом... А я был тогда почти сумасшедший... Мне изменила жена, все остальное казалось ерундой. Сел в этот «воронок»... Вели меня двое в штатском, но с военной выправкой, шли по бокам, видно, боялись, чтобы не сбежал. Когда сел в машину, почему-то вспомнил американских космонавтов, которые летали на Луну, и один из них впоследствии стал священником, а второй будто бы сошел с ума? Читал, что им показалось, будто там есть города, какие-то человеческие следы. Мелькнули в памяти обрывки из газет: наши атомные станции абсолютно безопасны, можно строить на Красной площади. Безопаснее самовара. Что они подобны звездам, и мы «засеем» ими всю землю. Но от меня ушла жена... Я способен был думать только об этом... Несколько раз пытался покончить с собой... Мы ходили в один детский сад, учились в одной школе... В одном институте... (Молчит. Закуривает.)

Я вас предупреждал... Ничего героического, для писательского пера. Были мысли, что, вроде бы, не военное время, почему я должен рисковать, когда кто-то будет спать с моей женой. Почему опять я, а не он? Честно говоря, не видел я там героев. Сумасшедших видел, которым наплевать на собственную жизнь, и лихачества хватало, но нужды в нем не было. У меня тоже есть грамоты и благодарности... Но это потому, что мне не страшно было умирать. Наплевать! Это был даже выход. Похоронили бы с почестями... И за казенный счет...

...Там ты сразу попадал в фантастический мир, где соединились конец света и каменный век. А во мне все еще обострено... Обнажено... Жили в лесу. В палатках. В двадцати километрах от реактора. «Партизанили». «Партизаны» - это те, кого берут на учебные военные сборы. Возраст - от двадцати пяти до сорока лет, многие - с высшим образованием, среднетехническим, я, к слову, учитель истории. Вместо автоматов выдали нам лопаты. Перекапывали мусорные свалки, огороды. Женщины в деревнях смотрели и крестились. Мы в перчатках, респираторах, маскхалатах... Жарит солнце... Появляемся на их огородах, как черти. Они не понимали, почему мы перекапываем их грядки, вырываем их чеснок, капусту, когда чеснок, как чеснок, капуста, как капуста. Бабки крестятся и голосят: «Солдатики, это что - конец света?»

В хате печка топится, сало жарится. Дозиметр приставишь: не печка, а маленький реактор. «Садитесь, хлопчики, к столу», - зовут. Привечают. Отказываемся. Просят: «Сто грамм найдем. Садитесь. Расскажите». А что рассказывать? На самом реакторе пожарники топтали мягкое топливо, оно светилось, а они не знали, что это такое. Где уж нам знать?

Идем отделением. На всех - один дозиметр. А в разных местах - разный уровень: один из нас работает, где два рентгена, а второй там, где десять рентген. С одной стороны, бесправие, как у зэков, с другой - страх. Но у меня страха не было. Смотрел на все со стороны...

На вертолете прилетела группа ученых. В резиновой спецодежде, высоких сапогах, защитных очках... Как на Луну... Подходит к одному бабка: «Ты кто?» - «Я - ученый». - «Ах, ты ученый, поглядите на него, как разоделся. Замаскировался. А мы?» И за ним - с палкой. У меня не раз мелькало, что когда-нибудь ученых будут вылавливать, как в средние века ловили врачей и топили.

Я видел человека, на глазах у которого хоронили его дом... (Останавливается.) Хоронили хаты, колодцы, деревья... Хоронили землю... Срезали, скатывали ее большими пластами... Я вас предупреждал... Ничего героического...

Возвращаемся поздно вечером, потому что работали по двенадцать часов в сутки. Без выходных. На отдых только ночь. Значит, едем на бэтээре. Идет по пустой деревне человек. Ближе: молодой парень с ковром на плечах... Невдалеке «Жигули»... Тормозим. Багажник забит телевизорами и обрезанными телефонами. Бэтээр разворачивается и тараном: «Жигули» в гармошку, как консервная банка. Никто слова не проронил...

Хоронили лес. Деревья пилили по полтора метра, упаковывали в целлофан и заваливали в могильник. Ночью не мог заснуть. Закрою глаза: что-то черное шевелится, переворачивается... Как живое... Живые пласты земли... С жуками, пауками, червяками... Я никого из них не знал, не знал, как их зовут... Просто жуки, пауки. Муравьи. А они маленькие и большие, желтые и черные. Такие разноцветные. У кого-то из поэтов читал, что животные - это отдельный народ. Я убивал их десятками, сотнями, тысячами, не зная даже, как их зовут. Рушил их дома. Их тайны. Хоронил... Хоронил...

У Леонида Андреева, которого я очень люблю, есть притча о Лазаре, который заглянул за черту запретного. Он уже чужой, он уже никогда не будет своим среди людей, хотя его Христос и воскресил...

Может, хватит? Вам, понимаю, любопытно, тем, кто там не побывал, всегда любопытно. А это был все тот же человеческий мир. Нельзя все время жить в страхе, человек не может, проходит немного времени и начинается обыкновенная человеческая жизнь. (Увлекается и продолжает дальше.) Мужчины пили водку. Играли в карты. Ухаживали за женщинами. Зачинали детей. Много говорили о деньгах. Но не за деньги там работали. Мало кто только за деньги. Работали потому, что надо работать. Сказали - работать. И не задавали вопросов. Мечтали о повышении по службе. Хитрили, воровали. Надеялись на обещанные льготы: получить квартиру вне очереди и выехать из барака, устроить ребенка в детский сад, купить машину. Один у нас струсил, боялся вылезать из палатки, в резиновом костюме спал. Трус! Его исключили из партии. Он кричал: «Я хочу жить!» Все вперемешку... Встречал там женщин, которые добровольно приехали. Рвались. Им отказывали, объясняли, что нужны шоферы, слесари, пожарники, но они приехали. Все вперемешку... Тысячи добровольцев и специальный «воронок», по ночам карауливший запасников... Студенческие отряды, денежные переводы в фонд пострадавших... Сотни людей, безвозмездно предлагающих кровь и костный мозг... И в тот же момент все можно было купить за бутылку водки. Почетную грамоту, отпуск домой... Один председатель колхоза привезет в отряд дозиметристов ящик водки, чтобы его деревню не записали в список на эвакуацию, другой отдаст тот же ящик водки, чтобы его колхоз выселили. Ему уже трехкомнатную квартиру в Минске пообещали. Радиозамеры никто не проверял. Нормальный русский хаос. Мы так живем... Что-то списывали, продавали... С одной стороны противно, с другой - идите вы все к чертовой матери!

Прислали студентов. Они вырывали на полях лебеду. Гребли сено. Несколько пар было совсем молоденьких. Муж и жена. Они еще за руку ходили. Это было невозможно видеть. А места такие красивые! Такое великолепие. Ужас был еще ужаснее, потому что красиво. И человеку надо отсюда уходить. Бежать, как злодею. Как преступнику.

Каждый день привозили газеты. Я читал только заголовки: «Чернобыль - место подвига», «Реактор побежден», «А жизнь продолжается». Были у нас замполиты, проводились политбеседы. Нам говорили, что мы должны победить. Кого? Атом? Физику? Космос? Победа у нас не событие, а процесс. Жизнь - борьба. Преодоление. Отсюда такая любовь к наводнениям, пожарам, стихиям. Нужно место действия, чтобы «проявить мужество и героизм». И водрузить знамя. Замполит читал заметки в газетах о «высокой сознательности и четкой организованности», о том, что через несколько дней после катастрофы над четвертым реактором уже развевался красный флаг. Полыхал. Через месяц его сожрала высокая радиация. Флаг снова подняли. Через месяц новый... Я мысленно пытался представить, как солдаты поднимаются на крышу... Смертники... Скажете: советское язычество? Жертвоприношение? Но дело в том, что дали бы мне тогда в руки знамя, я тоже бы туда полез. Почему? Не отвечу. Мне тогда не страшно было умереть... Жена даже письма не прислала... За полгода ни одного письма... (Останавливается.)

Хотите анекдот? Бежал из тюрьмы заключенный. Спрятался в тридцатикилометровой зоне. Словили. Отвели к дозиметристам. Так «светится», что его ни в тюрьму, ни в больницу, ни к людям. Почему вы не смеетесь? (Смеется.)

Прибыл я туда, когда птицы сидели в гнездах, уезжал - яблоки лежали на снегу... Не все мы успели захоронить... Хоронили землю в земле... С жуками, пауками, личинками... С этим отдельным народом... Миром... Самое сильное мое впечатление оттуда... О них...

Ничего я вам не рассказал... Обрывки... У того же Леонида Андреева есть рассказ: один житель Иерусалима, мимо дома которого вели Христа, все видел и все слышал, но у него в это время болел зуб. На его глазах Христос упал, когда нес крест, упал и начал кричать, он все это видел, но у него болел зуб, и он не выбежал на улицу. Через два дня, когда зуб перестал болеть, ему рассказали, как Христос воскрес, тогда он подумал: «Ведь я мог быть этому свидетелем, но у меня болел зуб».

Неужели так всегда? Мой отец защищал Москву в сорок втором. То, что участвовал в великом событии, он понял через десятки лет. Из книг, из фильмов. А сам вспоминал: «Сидел в окопе. Стрелял. Взрывом засыпало. Полумертвого санитары выволокли». И все...

А меня тогда бросила жена...

 

Аркадий Филин, ликвидатор

Три монолога о «прахе ходящем» и «земле говорящей»

 

Председатель Хойникского добровольного общества охотников и рыболовов Виктор Вержиковский и два охотника - Андрей и Владимир, не захотевших назвать фамилии.

 

- Первый раз я убил лису... В детстве... Второй раз лосиху... Лосих, поклялся, никогда не убивать. У них такие выразительные глаза...

- Это мы, люди, что-то понимаем, а животные просто живут. И птицы.

- Осенью косуля очень чуткая. Если еще ветер дует от человека, то уже все - не подпустит... А лиса хитрая...

- Тут бродил один, говорят... Выпьет, лекции всем читает. Учился на философском факультете, потом в тюрьме сидел. В зоне встретишь человека, он никогда правду о себе не расскажет. Редко. Этот был разумный мужик... «Чернобыль, - говорил, - для того, чтобы дать философов». Животных называл «прах ходящий», а человека - «землей говорящей». А «земля говорящая» потому, что мы кушаем землю, то есть из земли строимся...

- Зона тянет... Притягивает, скажу я вам. Кто там побывал... Будет тянуть...

- Ну, хлопцы, надо по порядку...

- Давай-давай председатель. А мы покурим.

- Значит, такое дело... Вызывают меня в райисполком: «Слушай, главный охотник: в зоне осталось много домашних животных - кошки, собаки, во избежание эпидемии их требуется отстрелять. Действуй!» На следующий день я всех созвал, всех охотников. Объявляю, что так и так... Никто не хочет ехать, потому что не выдали никаких защитных средств. Я обратился в гражданскую оборону - у них ничего нет. Ни одного респиратора. Пришлось ехать на цементный завод и брать там маски. Такая тоненькая пленочка... От цементной пыли... А респираторов не дали.

- Там солдат встречали. В масках, в перчатках, на бронетранспортерах, а мы в рубашках, повязочка на носу. В этих рубашках и сапогах домой возвращались. В семью.

- Сколотил две бригады... Две бригады... По двадцать человек... К каждой прикрепили ветврача и человека с санэпидстанции. Был еще трактор с ковшом и самосвал. Обидно, что не дали защитных средств, о людях не подумали...

- Зато премии давали - по тридцать рублей. А бутылка водки в те времена стоила три рубля. Дезактивировались... Откуда-то рецепты появились: ложку гусиного помета на бутылку водки. Два дня настоять и пить. Чтобы это дело... Ну, мужское... Частушки были, помните? Уйма. «Запорожец» - не машина, киевлянин - не мужчина. Если хочешь быть отцом, оберни яйцо свинцом». Ха-ха...

- Ездили мы по зоне два месяца, в нашем районе половину деревень эвакуировали. Десятки деревень: Бабчин, Тульговичи... Первый раз приехали - собаки бегают возле своих домов. Сторожат. Людей ждут. Обрадовались нам, бегут на человеческий голос... Стреляли в доме, в сарае, на огороде. Вытаскивали на улицу и грузили в самосвалы. Оно, конечно, неприятно. Они не могли понять: почему мы их убиваем? Убивать было легко... Домашние животные... У них нет страха оружия, страха человека... Бегут на человеческий голос...

- Ползла черепаха... Господи! Мимо пустого дома. Аквариумы в квартирах стояли... С рыбками...

- Черепах не убивали. Передним колесом «уазика» наезжаешь на черепаху, панцирь выдерживает. Не лопается. По пьянке, конечно, передним колесом. Во дворах клетки настежь... Кролики бегают... Нутрии были закрыты, их мы выпускали, если рядом какая вода: озеро, речка, - они уплывали. Все кинуто наспех... На время... Ведь как было? Приказ: «На три дня». Маленьких детей обманывали: «Едем в цирк». Они плакали. А люди думали возвращаться... Скажу я вам, военная обстановка. Кошки заглядывали в глаза, собаки выли, прорывались в автобусы. Дворняжки, овчарки... Солдаты их выталкивали. Пинали. Они долго бежали за машинами... Эвакуация... Не дай Бог!

- Значит, такое дело... Вон у японцев была Хиросима, так они сейчас впереди всех. На первом месте в мире. Значит...

- Есть возможность пострелять, да еще в бегущее, живое. Инстинкт. Азарт. Выпили - и поехали. На работе мне засчитывался рабочий день. Начисляли зарплату. Могли, конечно, за такую работу надбавить. Премия - тридцать рублей... На те деньги... На те, что при коммунистах...

- Дело такое... Сначала дома стояли опечатанные, с пломбами. Пломбы мы не срывали. Сидит за окном кошка, как ты ее достанешь? Не трогали. Пока мародеры не полезли - двери повыбивали, окна разбили, форточки. Разграбили. Первым делом исчезли магнитофоны, телевизоры... Меховые изделия... А потом подчистили все... Валяются на полу одни алюминиевые ложки... И уцелевшие собаки переселились в дом... Заходишь - он на тебя бросается... Они уже перестали людям верить... Я зашел - сука посреди комнаты лежит и щенята вокруг. Жалко? Оно, конечно, неприятно... Я сравнивал... По сути дела, как в войну, мы действовали, как каратели. По той же схеме... Военная операция... Мы тоже приезжаем, берем в кольцо деревню, и собаки, как услышат первый выстрел, уже бегут. В лес бегут. Кошки хитрее, и им легче спрятаться. Котенок в глиняный горшок залез... Я его вытряхивал... Из-под печки вытаскивали... Неприятное чувство... Ты в дом, а кошка мимо сапог пулей, бегаешь за ней с ружьем. Худые они, грязные. Шерсть клочьями. На первых порах было много яиц, куры пооставались. Собаки и кошки ели яйца, закончились яйца, съели кур. И лисы кур ели, лисы уже жили в деревне вместе с собаками. Значит, кур не стало, собаки поели кошек. Бывали случаи, что мы свиней в сараях находили... Выпускали... В погребах закаток всяких: огурцы, помидоры... Мы пооткрываем и в корыто им бросаем. Свиней не убивали...

- Старушка того... Одна в деревне... Закрылась в хате: пять котов у нее и три собаки... Не давала... Кляла. Мы силой забрали. Одного кота и одну собаку оставили. Кляла. Обзывала: «Бандиты! Тюремщики!»

- Пустые деревни... Одни печи стоят. Хатыни! Среди Хатыни сидят две старухи. Им не страшно. А другой бы сошел с ума!

- Ха-ха... «Под горою пашет трактор, на горе горит реактор. Если б шведы не сказали, до сих пор еще б похали». Ха-ха...

- Значит, такое дело... Запахи... Я все не мог понять, откуда такой запах в деревне? Шесть километров от реактора... Деревня Масалы... Как в рентген-кабинете. Пахло йодом... Какой-то кислотой... Стрелять приходилось в упор... Сука лежит посреди комнаты и щенята кругом... Набросилась на меня - пулю сразу... Щенята лижут руки, ластятся. Дурачатся. Стрелять приходилось в упор... Одну собачку... Пуделек черненький... Мне его до сих пор жалко. Нагрузили их полный самосвал, с верхом. Везем к «могильнику»... По правде сказать, обыкновенная глубокая яма, хотя положено копать так, чтобы не доставать грунтовые воды и застилать дно целлофаном. Найти высокое место... Но это дело, сами понимаете, повсеместно нарушалось: целлофана не было, место долго не искали. Они, если недобитые, а только раненые, пищат... Плачут... Высыпали их из самосвала в яму, а этот пуделек карабкается. Вылазит. Ни у кого патрона не осталось. Нечем добить... Ни одного патрона... Его назад в яму спихнули и так землей завалили. До сих пор жалко.

А кошек было намного меньше, чем собак. Может, они за людьми ушли? Или попрятались? Пуделек домашний... Балованный...

- Убивать лучше издалека, чтобы не встретиться глазами.

- Ты учись метко стрелять, чтобы не добивать.

- Это мы, люди, что-то понимаем, а они просто живут. «Прах ходящий»...

- Лошади... Их вели на убой... Они плакали...

- И я добавлю... Душа есть у всякой живой твари. Косуля раненая... Лежит... Она хочет, чтобы ее пожалели, а ты добиваешь. В последнюю минуту у нее вполне осознанный, почти человеческий взгляд. Она тебя ненавидит. Или мольба: я тоже хочу жить! Хочу жить!

- Учись! Скажу я вам, добивать неприятнее, чем убивать. Охота - это спорт, вид спорта. Почему-то никто не ругает рыбаков, а охотников все ругают. Несправедливо!

- Охота и война - главные занятия для мужчины. Для настоящего мужчины...

- Я не мог признаться сыну... Ребенок. Где я был? Что делал? Он до сих пор думает, что папа там кого-то защищал. Стоял на боевом посту! По телевизору показывали: военная техника, солдаты. Много солдат. Сын спрашивает: «Папа, ты был, как солдат?»

- С нами поехал оператор с телевидения... Помните? С камерой. Плакал. Мужик... А плакал... Все хотел увидеть трехголового кабана...

- Ха-ха... Лиса видит: катится по лесу Колобок. «Колобок, куда ты катишься?» - «Я не Колобок, я ежик чернобыльский». Ха-ха... Как говорится, мирный атом - в каждый дом!

- Человек, скажу я вам, умирает, как животное. Я видел... Много раз... В Афганистане... Меня ранило в живот, лежу на солнце. Жара невыносимая. Пить!! «Ну, - думаю, - сдохну, как скотина». Скажу я вам, и кровь одинаково течет... Как и у них... И болит...

- Милиционер, что с нами был, того... Сошел с ума. Сиамских кошек жалел, дорогие, мол, они на базаре. Красивые. Того парень...

- Идет корова с теленком. Не стреляли. И лошадей не стреляли. Они боялись волков, человека не боялись. Но лошадь лучше может себя защитить. Первыми погибли от волков коровы. По закону джунглей.

- Из Беларуси скот везли и продавали в Россию. А телки лейкозные. Но зато сбывали их подешевке.

- Больше всего жалко стариков... Они подходят к нашим машинам: «Погляди ты там, хлопчик, на мою хату». Ключ в руки суют: «Забери костюм. Шапку». Гроши дают... «Как там мой собака?» Собаку пристрелили, дом разграбили. А они никогда туда не вернутся. Как это сказать? Я ключи не брал. Не хотел обманывать. Другие брали: «Где самогонку сховал? В каком месте?» Дед и скажет... Находили целые бидоны, большие бидоны из-под молока.

- Попросили на свадьбу убить дикого кабана. Заказ! Печень в руках расползается... Все равно заказывают... На свадьбу... На крестины...

- Стреляем и для науки. Один раз в квартал: два зайца, две лисы, две косули. Все зараженные. Но все равно и себе бьем, едим. Поначалу боялись, а теперь пообвыкли. Что-то есть надо, на Луну все не переселимся. На другую планету.

- Кто-то шапку из лисы купил на базаре - облысел. Армянин купил по дешевке автомат из «могильника» - умер. Пугали один одного.

- А у меня там ничего ни в душе, ни в голове не происходило... Мурки и Шарики... Стрелял... Работа...

- Я разговаривал с водителем, который вывозил дома оттуда. Вывозят. Хотя это уже не школа, не дом и не детский садик, а номерные объекты дезактивации. Вывозят! Мы встретились с ним то ли в бане, то ли возле пивного ларька? Не помню точно. Так вот он рассказывал: подъезжают на КамАЗе, за три часа дом разбирают и их возле города перехватывают. Рвут на части. Зону раскупили на дачи. Они деньги получат и еще их накормят и напоят.

- Среди нашего брата есть хищники... Охотники-хищники... А другие любят просто походить по лесу. На мелкого зверя. На птицу...

- Скажу я вам... Столько людей пострадало, а никто за это не ответил. Посадили директора атомной станции и скоро выпустили. В той системе, кто был виноват - очень трудно сказать. Если вам приказали сверху, что вы должны были делать? Они что-то там испытывали. Читал в газетах, что военные плутоний нарабатывали... Для атомных бомб... Поэтому и громыхнуло... Если грубо, то вопрос стоит так: почему - Чернобыль? Почему - у нас? А не у французов или у немцев?

- Застряло в памяти... Такое дело... Жалко, что ни у кого не осталось тогда ни одного патрона, нечем было пристрелить. Того пуделька... Двадцать человек... Ни одного патрона к концу дня... Ни одного патрона...

 

Монолог о том, что мы не умеем жить без Чехова и Толстого

 

«О чем я молюсь? Спросите меня: о чем я молюсь? Я не в церкви молюсь. Про себя... Я хочу любить! Я люблю! Я молюсь за свою любовь! А мне... (Обрывает фразу. Вижу, что говорить не хочет.) Вспоминать? Может, надо на всякий случай оттолкнуть от себя... Отодвинуть... Я таких книг не читала... В кино не видела... В кино я видела войну. Мои бабушка и дедушка вспоминают, что у них не было детства, была война. Их детство - война, а мое - Чернобыль. Я оттуда... Вот вы пишете, но ни одна книга не помогла мне, не объяснила. Ни театр, ни кино. Я разбираюсь в этом без них. Сама. Мы все переживаем сами, мы не знаем, что с этим делать. Умом я это понять не могу. Особенно растерялась моя мама, она преподает в школе русский язык и литературу, всегда учила меня жить по книжкам. И вдруг таких книжек нет... Мама растерялась... Без книжек жить она не умеет... Без Чехова и Толстого.

Вспоминать? Я хочу и не хочу вспоминать... (То ли прислушивается к себе, то ли спорит сама с собой.) Если ученые ничего не знают, если писатели ничего не знают, тогда мы им поможем своей жизнью и смертью. Так считает моя мама... А я хотела бы об этом не думать, я хочу быть счастливой. Почему я не могу быть счастливой?

Жили мы в Припяти, рядом с атомной станцией, я там родилась и выросла. В большом панельном доме, на пятом этаже. Окна - на станцию. Двадцать шестого апреля... Их было два дня - последних два дня в нашем городе. Его уже нет. То, что осталось, уже не наш город. В тот день сосед с биноклем сидел на балконе, наблюдал за пожаром. А мы... Девчонки и мальчишки... Мы на велосипедах гоняли на станцию, у кого велосипедов не было, те нам завидовали. Никто не ругал. Никто! Ни родители, ни учителя. К обеду на берегу реки не стало рыбаков, они возвратились черные, так за месяц в Сочи не загоришь. Ядерный загар! Дым над станцией стоял не черный, не желтый, а голубой. Но нас никто не ругал... Воспитание, наверное, такое, что опасность могла быть только военная: взрыв слева, взрыв справа... А тут - обыкновенный пожар, тушат его обыкновенные пожарники... Мальчишки хохмили: «Выстраивайтесь длинными рядами на кладбище. Кто выше - тот умрет первый». Я - маленькая. Я не помню страха, я помню много странных вещей. Подружка рассказывала, как они со своей мамой ночью закапывали во дворе деньги и золотые вещи, боялись забыть это место. Моей бабушке, когда ее провожали на пенсию, подарили тульский самовар, она почему-то больше всего беспокоилась об этом самоваре и дедушкиных медалях. И о старой швейной машинке «Зингер». Нас эвакуировали... Это слово «эвакуация» принес с работы папа: «Мы уезжаем в эвакуацию». Как в военных книжках... Уже сели в автобус, папа вспоминает, что он что-то забыл. Бежит домой. Возвращается с двумя своими новыми рубашками... На вешалке... Это было странно. У солдат неземной вид, они ходили по улицам в белых маскировочных халатах и масках. «Что с нами будет?» - шли к ним люди. «Почему вы у нас спрашиваете, - злились они, - вон белые «Волги» стоят, там начальство».

Едем на автобусах, небо голубое-голубое. Куда мы едем? В сумках и сетках - пасхальные куличи, крашеные яйца. Если это война, то я ее по книжкам представляла иначе. Взрыв слева, взрыв справа... Бомбежка... Двигались мы медленно, мешал скот. По дорогам гнали коров, лошадей... Пахло пылью и молоком... Водители матерились, кричали на пастухов: «Что по дороге гоните, такую мать?! Пыль радиоактивную поднимаете! Шли бы по полю, по лугу». Те в ответ тоже матом, оправдывались, что жалко топтать зеленое жито, траву. Никто не верил, что назад мы уже не вернемся. Такого же никогда не было. Немного кружилась голова и першило в горле. Старые женщины не плакали, плакали молодые. Плакала моя мама...

Приехали в Минск... Но место в поезде мы купили у проводницы за тройную цену. Она всем принесла чай, а нам сказала: «Давайте свои кружки или стаканы». До нас сразу не дошло... Стаканов, что ли, не хватает? Нет! Нас боятся... «Откуда?» - «Из Чернобыля». И человек боком-боком от нашего купе, детей не пускают, чтобы бегали мимо. Приехали в Минск, к маминой подруге. Маме моей до сих пор стыдно, что мы в своей «грязной» одежде, обуви ночью ввалились в чужую квартиру. Но нас приняли, накормили. Жалели. А зашли соседи: «У вас гости? Откуда?» - «Из Чернобыля». И они тоже боком-боком...

Через месяц родителям разрешили съездить и посмотреть квартиру. Забрали они теплое одеяло, мое осеннее пальто и полное собрание писем Чехова, мамино самое любимое. Бабушка... Наша бабушка... Понять не могла, почему не взяли пару банок клубничного варенья, которое я любила, оно же в банках, закрыто крышками... На одеяле обнаружили «пятно»... Мама стирала, чистила пылесосом, ничего не помогло. Сдали в химчистку... Оно «светилось»... Это «пятно»... Пока не вырезали ножницами. Все знакомое, привычное: одеяло, пальто... А я не могла уже спать под этим одеялом... Надеть это пальто... У нас не было денег купить мне новое, а я не могла... Я ненавидела эти вещи! Это пальто! Не боялась, а поймите, ненавидела! Все это может меня убить! Чувство вражды... Не могу понять это умом... Везде говорили об аварии: дома, в школе, в автобусе, на улице. Сравнивали с Хиросимой. Но никто не верил. Как поверить в то, что непонятно? Как ты не стараешься, не силишься понять, все равно непонятно. Я помню: мы уезжаем - небо голубое-голубое...

Бабушка... На новом месте она не прижилась. Тосковала. Перед смертью просила: «Хочу щавеля!» Щавель несколько лет есть не разрешали, он больше всего набирает радиацию. Хоронить мы повезли ее в родную деревню Дубровники... Там уже была зона, огороженная проволокой. Стояли солдаты с автоматами. За проволоку пустили только взрослых... Папу, маму... Родственников... А мне не разрешили: «Детям нельзя». Я поняла, что никогда не смогу навестить бабушку... Поняла... Где об этом можно прочитать? Где это когда-нибудь было? Мама призналась: «Ты знаешь, я ненавижу цветы и деревья». Она испугалась самой себя... На кладбище... На траве... Постелили скатерть, поставили закуску, водку... А солдаты померяли дозиметром и все выбросили... Трава, цветы - все «щелкало». Куда мы отвезли нашу бабушку?

Я боюсь... Я боюсь любить... У меня есть жених, мы отнесли заявление в загс. Вы слышали что-нибудь о хиросимских «хибакуси»? Тех, кто выжил после Хиросимы... Они могут рассчитывать только на браки друг с другом. У нас об этом не пишут, об этом не говорят. А мы есть... Чернобыльские «хибакуси...» Он привел меня в дом, познакомил со своей мамой... Его хорошая мама... Работает на заводе экономистом. Общественница. Ходит на все антикоммунистические митинги. Вот эта хорошая мама, когда узнала, что я из чернобыльской семьи, из переселенцев, удивилась: «Милочка, разве вы сможете родить?» У нас - заявление в загсе... Он умоляет: «Я уйду из дома. Снимем квартиру», - а у меня в ушах: «Милочка, для некоторых существует грех деторождения». Грех любить...

А до него у меня был другой мальчик. Художник. Мы тоже хотели пожениться. Все было хорошо до одного случая. Я зашла к нему в мастерскую и услышала, как он кричал по телефону: «Как тебе повезло! Ты не представляешь, как тебе повезло!» Обычно такой спокойный, даже флегматичный, ни одного восклицательного знака в речи. И вдруг!! Что оказывается? Его друг живет в студенческом общежитии. Заглянул в соседнюю комнату, а там девчонка висит. Зацепила себя за форточку. И на чулке. Его друг вытаскивал ее... Снимал... А этот захлебывался, дрожал: «Ты вообразить себе не можешь, что он увидел! Что пережил! Он ее на руках нес... Трогал лицо... У нее белая пена на губах... Едем, может, успеем...» О мертвой девочке он не говорил, даже ни разу не пожалел ее. Ему бы только увидеть и запомнить... А потом нарисовать... Я тут же вспомнила, как он меня расспрашивал, какого цвета был пожар на станции, видела ли я расстрелянных кошек и собак, как они лежали на улицах? Как плакали люди? Видела ли я, как они умирают?

После того случая... Я не могла больше с ним быть... Отвечать... (После молчания.) Не знаю, захотела бы я с вами еще раз встретиться? Мне кажется, вы рассматриваете меня, как и он. Просто наблюдаете. Запоминаете. Идет какой-то эксперимент... Не могу освободиться от этого чувства... Мне уже не освободиться...

А вы не знаете, на кого падает этот грех? Грех деторождения... Раньше я даже таких слов не слышала...»

 

Катя П.

Монолог о том, что святой Франциск проповедовал птицам

 

«Это - моя тайна. Об этом никто больше не знает. Я говорил об этом только со своим другом...

Я - кинооператор. Ехал туда, помня, что нас учили: настоящим писателем становятся на войне и все такое прочее. Любимый писатель - Хэмингуэй, любимая книга - «Прощай, оружие!» Приехал. Люди копаются на огородах, на полях - трактора, сеялки. Что снимать, - непонятно. Нигде ничего не взрывается...

Первая съемка. В сельском клубе. На сцене поставили телевизор, собрали народ. Слушали Горбачева: все хорошо, все управляемо. В этой деревне, где мы снимали, шла дезактивация. Мыли крыши. А как помыть крышу, если она у бабки протекает? Землю надо было срезать на штык лопаты, срезать весь плодородный слой. Дальше-то у нас желтый песочек. Вот бабка, выполняя указания сельсовета, лопатой землю отбрасывает, а навоз с нее сгребает. Жаль, я не снял этого... Куда ни приедешь: «А, киношники. Сейчас найдем вам героев». Герои - старик с внуком, два дня гнали из-под самого Чернобыля колхозных коров. После съемки зоотехник завел меня к гигантской траншее, там бульдозером этих коров закапывали. Но в голову не пришло это снять. Я стал спиной к траншее и снял эпизод в лучших традициях отечественной кинодокументалистики: бульдозеристы читают газету «Правда», заголовок - аршинными буквами: «Страна в беде не бросит». Да еще повезло: гляжу - аист на поле садится. Символ! Какая бы беда не пришла, - мы победим! Жизнь продолжается...

Дороги сельские. Пыль. Я уже понимал, что это не просто пыль, а радиактивная пыль. Кинокамеру прятал, чтобы не пылилась, все же оптика. Был сухой-сухой май. Сколько сами наглотались, не знаю. Через неделю воспалились лимфоузлы. Но пленку экономили, как патроны, потому что должен был сюда приехать первый секретарь цека Слюньков. В каком именно месте он появится, никто заранее не говорил, но мы сами догадались. Вчера, например, ехали по дороге, пыль столбом, а сегодня кладут асфальт, да какой - в два-три слоя! Ну, ясно: вот где высокое начальство ждут! Потом я это начальство снимал, ходили они ровненько-ровненько по свежему асфальту. Ни сантиметра в сторону! У меня это тоже было в кадре, но в сюжет не вставил...

Никто ничего не понимал, это было самое страшное. Дозиметристы называют одни цифры, а в газетах печатаются другие. Ага, тут начинает медленно что-то доходить. У меня остался дома маленький ребенок, любимая жена... Каким же я должен быть глупцом, чтобы оказаться здесь! Ну, наградят медалью... А жена уйдет... Спасение - в юморе. Травили анекдоты. В брошенной деревне поселился бомж, и четыре бабки там остались. Спрашивают: «Каков ваш мужик-то?» - «Этот кобель еще в другую деревню бегает». Если попробовать быть искренним до конца... Чернобыль... Но стелется дорога... Бежит ручей, просто бежит ручей. А это случилось... Я что-то подобное чувствовал, когда умер близкий мне человек. Солнце... Птицы летают... Ласточки... Пошел дождь... А он умер... Понимаете? Я хочу уловить словом другое измерение, передать, как это все во мне было тогда...

Увидел и начал снимать цветущую яблоню... гудят шмели, белый, свадебный цвет... Опять же - люди работают, сады цветут... Держу в руках камеру, но не могу понять... Что-то не так! Экспозиция нормальная, картинка красивая, а что-то не то. И вдруг пронзает: не слышу запаха. Сад цветет, а нет запаха! Это только потом я узнал, что существует такая реакция организма при высокой радиации, блокируются некоторые органы. Маме моей семьдесят четыре года, и она, вспоминаю я, жалуется, что не слышит запахов. Ну, думаю, теперь это со мной случилось. Спрашиваю у своих в группе, а нас было трое: «Как пахнет яблоня?» - «Да, никак не пахнет». Что-то с нами происходило... Сирень не пахла... Сирень!.. И у меня появилось чувство, что все, что вокруг, неправда. Что я - среди декораций... И что я это понять не могу, не способен. Я даже нигде об этом не читал...

Из детства... Соседка, бывшая партизанка, рассказывала, как во время войны их отряд выбирался из окружения. У нее на руках маленький ребенок, месячный, шли по болоту, кругом каратели... Ребенок плакал... Он мог их выдать, их обнаружили бы, весь отряд. И она его задушила. Говорила об этом отстраненно, как будто это не она, а другая какая-то женщина сделала, и ребенок был чужой. Почему она об этом вспомнила, я уже забыл. Помню отчетливо другое, свой ужас: что же это она такое сотворила? Как смогла? Мне казалось, что весь партизанский отряд выходил из окружения ради этого ребенка, чтобы его спасти. А тут, чтобы остались живы здоровые сильные мужчины, задушили дитя. В чем смысл жизни тогда? Мне не хотелось после этого жить. Мне, мальчишке, неловко было смотреть на эту женщину, потому что я узнал про нее такое... А каково ей видеть меня? (Какое-то время молчит.) Вот почему я не хочу вспоминать... О тех днях в зоне... Придумываю для себя разные объяснения... Мне не хочется открывать ту дверь... Я там хотел понять, где я настоящий и где ненастоящий. У меня уже были дети. Сын. Когда у меня родился сын, я перестал бояться смерти. Смысл моей жизни открылся...

Ночью в гостинице. Просыпаюсь - монотонный шум за окном, непонятные синие сполохи. Отдергиваю шторы: по улице идут десятки уазиков с красными крестами и мигалками. В полной тишине. Испытал что-то наподобие шока. Всплыли в памяти кадры из фильма... Из детства... Послевоенные дети, мы любили военные фильмы... Ну, и такие кадры... Ощущение... Из города ушли все свои, и ты остался один, и должен принимать решение. А что самое правильное? Притвориться, что ты не живой? Или как? А если что-то должен совершить, то что?

В Хойниках в центре города висела Доска почета. Лучшие люди района. Но поехал в зараженную зону и вывез детей из детского сада шофер-пьяница, а не тот, с Доски почета. Все стали сами собой. А вот еще - эвакуация. Первыми увозят детей. Погрузили в большие автобусы «Икарусы». Я ловлю себя на том, что снимаю, как это видел в военных фильмах. И тут же замечаю, что не я один, но и люди, которые участвуют во всем этом действии, ведут себя подобным образом. Они держатся так, как когда-то, помните, в любимом всеми нами фильме «Летят журавли»: редкая слеза на глазах, короткие слова прощания... Выходило, что мы все пытались найти форму поведения, которая нам уже была знакома. Старались чему-то соответствовать. Это осталось в памяти. Девочка машет маме рукой, что, мол, все в порядке, она мужественная. Мы победим!..

Я подумал, что приеду в Минск, а там тоже эвакуация. Как я буду прощаться со своими - женой, сыном? Представлял себе в том числе и этот жест: мы победим! Мы - ратники. Мой отец, сколько я помню, носил военные одежды, хотя не был военным. Думать о деньгах - мещанство, о своей жизни - непатриотично. Нормальное состояние - голодное. Они, наши родители, пережили разруху, и мы должны ее пережить. Иначе настоящим человеком не станешь. Нас учили воевать и выживать в любых условиях. Мне самому после срочной службы в армии гражданская жизнь показалась пресной. Ночью ходили по улицам в поисках острых ощущений. В детстве читал великолепную книгу «Чистильщики», автора забыл, там ловили диверсантов, шпионов. Азарт! Охота! Так мы устроены. Если каждый день работа и хорошая еда, - невыносимо, некомфортно!

Жили мы в общежитии какого-то пэтэу вместе с ликвидаторами. Молодые ребята. Водки выдали чемодан. Выводить радиацию. Вдруг выясняется, что в этом же общежитии расположился отряд медслужбы. Одни девчонки. «Ну, сейчас гульнем!» - говорят мужики. Пошли двое и тут же возвращаются во-о-т с такими глазами... Картинка: идут по коридору девчонки... Под гимнастерку выдают штаны и кальсоны с завязочками, они у них по полу тянутся, болтаются, никто не стесняется. Все старое, бэу (бывшее в употреблении), не по росту. Висит, как на вешалках. Кто в тапочках, кто в сапогах расхлябанных. А поверх гимнастерки еще прорезиновая спецодежда натянута, каким-то химическим составом пропитанная... Некоторые и на ночь не снимают. Жутко смотреть... И никакие они не медсестры, взяли их с института, с военной кафедры. Пообещали, что на два дня, а когда мы приехали туда, они уже месяц там были. Рассказывали, что их возили на реактор, они там насмотрелись на ожоги, но про ожоги я только от них слышал. Сейчас еще вижу - бродят по общежитию, как во сне...

В газетах писали, что, к счастью, ветер дул не в ту сторону... Не на город... Не на Киев... Еще никто не знал... Не догадывался, что он дул на Беларусь... На меня и на моего Юрика. Мы с ним в этот день гуляли в лесу, щипали заячью капусту. Господи, как же меня никто не предупредил!

Вернулся из экспедиции в Минск. Еду в троллейбусе на работу. Доносятся обрывки разговора: снимали фильм в Чернобыле, и один оператор прямо там умер. Сгорел. Ну, думаю: «Кто же такой?» Дальше слушаю: молодой, двое детей. Имя называют Витя Гуревич. Есть у нас такой оператор, совсем молодой парень. Двое детей? Что ж он скрывал? Подъезжаем к киностудии, кто-то уточняет: не Гуревич, а Гурин, и зовут Сергей. Господи, да это же я! Смешно сейчас, но тогда я шел от метро к киностудии и боялся, что открою дверь и... Нелепейшая мысль: «А где они фотографию мою взяли? В отделе кадров?» Откуда этот слух родился? Несовпадение масштабов происходящего с количеством жертв. Например, Курская битва. Тысячи погибших... Это понятно. А тут - в первые дни вроде бы всего семь пожарников... Потом - еще несколько человек... А дальше слишком абстрактные определения для нашего сознания: «через несколько поколений», «вечность», «ничто». Начинались слухи: летают трехголовые птицы, куры заклевывают лис, лысые ежики...

Ну, а дальше... Дальше надо снова кому-то в зону ехать. Один оператор принес справку, что у него язва желудка, второй - в отпуск смотался... Вызывают меня: «Надо!» - «Так я же только вернулся». - «Понимаешь, ты уже там был. Тебе все равно. И потом: у тебя уже есть дети. А они - молодые». Елки-палки, я, может, тоже хочу, чтобы у меня было пятеро-шестеро детей!! Ну, начинают давить, мол, скоро тарификация, у тебя козырь появится. Зарплату повысят... Грустная и смешная история. Загнал на край сознания...

Как-то снимал людей, которые были в концлагере. Они избегают встречаться. Я с ними согласен. Что-то есть противоестественое в том, чтобы собираться и вспоминать войну. Люди, пережившие вместе унижение, или познавшие, какой бывает человек, там, на глубине подсознания, бегут друг от друга. Что-то там, в Чернобыле, я узнал, почувствовал, о чем не хочется говорить. О том, например, что все наши гуманистические представления относительны... В экстремальной ситуации человек по сути совсем не тот человек, о котором пишут книги. Такого человека, какой он в книгах, я не нашел. Не встретил. Все наоборот. Человек - не герой. Все мы - продавцы апокалипсиса. Большие и маленькие. Мелькают в памяти обрывки... Картинки... Председатель колхоза хочет на двух машинах вывезти свою семью с вещами, мебелью, а парторг просит одну машину для себя. Требует справедливости. А уже несколько дней, я свидетель, не могут вывезти детей, ясельную группу. Не хватает транспорта. А тут двух машин мало, чтобы упаковать все вплоть до трехлитровых банок с вареньями и соленьями. Я видел, как их назавтра грузили. Тоже не снял. (Неожиданно засмеялся) Купили там в магазине колбасу, консервы, а есть страшно. Возили эти сетки с собой. Тоже было жалко выбросить. (И уже серьезно). Механизм зла будет работать и при апокалипсисе. Я это понял. Также будут сплетничать, заискивать перед начальством, спасать свой телевизор и каракулевую шубу. И перед концом света человек останется тот же, какой он сейчас. Всегда.

Мне как-то неловко, что я не пробил своей киногруппе никаких льгот. Одному нашему парню нужна была квартира, иду в профком: «Помогите, мы полгода просидели в зоне. Положены льготы». - «Хорошо, - сказали, - несите справочки. Справочки нужны с печатями». А мы там приезжали в райком, а по коридорам ходит одна тетка Настя со шваброй. Все разбежались. Есть у нас режиссер, у него стопка справок: где был, что снимал. Герой!

У меня в памяти большой, длинный фильм, который я не снял. Много серий... (Молчит.) Все мы - продавцы апокалипсиса...

Заходим с солдатами в хату. Живет одна бабка.

- Ну, бабка, поедем.

- Поедем, детки.

- Тогда собирайся, бабка.

Ждем на улице. Курим. И вот эта бабка выходит: у нее на руках - икона, котик и узелок. Это все, что она берет с собой.

- Бабка, кота нельзя. Не положено. У него шерстка радиоактивная.

- Нет, детки, без котика не поеду. Как я его кину? Одного оставлю. Это - моя семья.

Вот с этой бабки... И с той цветущей яблони... С них все началось... Я снимаю теперь только зверей... Я вам говорил: смысл моей жизни открыт...

Однажды показал свои чернобыльские сюжеты детям. Меня упрекали: зачем? Нельзя. Не надо. И так они живут в этом страхе, среди этих разговоров, у них изменения в крови, нарушена иммунная система. Надеялся, что придет пять-десять человек. Набился полный зал. Вопросы задавали самые разные, но один прямо врезался мне в память. Мальчик, запинаясь и краснея, видно, из тихих, неразговорчивых, спросил: «А почему было нельзя помочь животным, которые там остались?» Это был уже человек из будущего. Я не смог ему ответить... Искусство наше только о страдании и любви человека, а не всего живого. Только человека! Мы не спускаемся к ним: животным, растениям... В этот другой мир... А Чернобылем человек на все замахнулся... Искал... Расспрашивал... Мне рассказали, что в первые месяцы после аварии, когда обсуждалась идея переселения людей, появился проект вместе с людьми переселить и животных. Но как? Как переселить всех? Может быть, как-то еще можно перегнать тех, кто на земле, а тех, кто в земле - жучков, червячков? А тех, кто наверху? В небе? Как эвакуировать воробья или голубя? Как поступить с ними? У нас нет средств передать им нужную информацию. Это и философская проблема. Идет перестройка наших чувств...

Хочу снять фильм... «Заложники»... О животных. Помните, песню «Плыл по океану рыжий остров». Тонет корабль, люди сели в шлюпки. А лошади не знали, что в шлюпках нет места для лошадей...

Современная притча. Действие происходит на далекой планете. Космонавт в скафандре. Слышит через наушники шум. Видит, что на него надвигается что-то огромное. Необъятное. Динозавр?! Еще не понимая, кто это, он стреляет. Через мгновение - снова что-то к нему приближается. Он и его уничтжает. Еще через миг - стадо. И он устраивает бойню. А, оказывается, начался пожар, и животные спасались, бежали по тропе, на которой стоял космонавт. Человек! Со мной там произошла необычная вещь. Я приблизился к животным... Деревьям... Птицам... Они мне теперь ближе, чем раньше... Расстояние между нами сузилось... Я езжу в зону... Все эти годы... Из брошенного, разоренного человеческого дома выскакивает дикий кабан... Выходит лосиха... Вот это я снял. Я хочу сделать кино... И увидеть все глазами зверя... «О чем ты снимаешь?» - говорят мне. - Посмотри вокруг... В Чечне - война?..» А Святой Франциск проповедовал птицам. С птицами говорил, как с равными. А что если это птицы говорили с ним на птичьем языке, а не он снизошел до них. Ему был понятен их тайный язык. У Некрасова, помните, как человек хлестал лошадь по кротким глазам. Безумный человек! Не по крупу, а по кротким глазам...»

 

Сергей Гурин, кинооператор

Монолог без названия - крик...

 

«Отстаньте, люди добрые! Нам тут жить! Вы поговорили и поехали, а нам тут жить!

Вот лежат медицинские карточки... Передо мной... Каждый день... Я беру их в руки... Каждый день!

Аня Будай - 1985 года рождения - 380 бэр.

Витя Гринкевич - 1986 года рождения - 785 бэр.

Настя Шабловская - 1986 года рождения - 570 бэр.

Алеша Пленин - 1985 года рождения - 570 бэр.

Андрей Котченко - 1987 года рождения - 450 бэр...

Говорят, что этого не может быть? И как они живут с такой щитовидкой? Но разве был где-то подобный эксперимент? Я читаю... Вижу... Каждый день... Помочь можете? Нет! Зачем тогда приезжаете? Расспрашиваете? Трогаете нас? Я не хочу торговать их несчастьем. Философствовать! Отстаньте, люди добрые! Нам тут жить...»

 

Аркадий Богданкевич, сельский фельдшер

Монолог на два голоса - мужской и женский

 

Учителя Нина и Николай Жарковы. Он преподает уроки труда, она - филолог.

 

Она:

- Я так часто слышу о смерти, что не хожу на нее смотреть. А вы никогда не знали детских разговоров о смерти? В седьмом классе у меня спорят и обсуждают: это страшно или не страшно? Если маленьких детей недавно интересовало: откуда они? Откуда дети берутся? То сейчас их волнует, что будет после атомной войны? Они перестали любить классику, я читаю наизусть Пушкина - у них холодные, отстраненные глаза... Вокруг них уже другой мир... Читают фантастику, это их увлекает, там, где человек отрывается от земли, орудует космическим временем, разными мирами. Они не могут бояться смерти, так как ее боятся взрослые люди, я, например, она волнует их, как нечто фантастическое...

Размышляю... Думаю над этим... Смерть вокруг заставляет много думать. Я преподаю русскую литературу детям, которые не похожи на тех детей, что были десять лет назад. У этих на глазах все время что-то или кого-то хоронят... Зарывают в землю... Дома и деревья... Все хоронят... На линейке эти дети падают в обморок, когда постоят пятнадцать-двадцать минут, у них кровь течет из носа. Их ничем не удивишь и ничем не порадуешь. Всегда сонливые, усталые. Лица бледные, серые. Не играют и не дурачатся. А подерутся, нечаянно побьют окно - учителя даже рады. Не ругают, потому что они на детей не похожи. И так медленно растут. Просишь на уроке что-нибудь повторить - ребенок не может, доходит до того, что скажешь предложение, чтобы повторил вслед - не запоминает. «Ну где же ты? Где?» - тормошишь его. Думаю... Много думаю... Как будто водой рисую на стекле, только я знаю, что я рисую, никто не видит, никто не догадывается, никто не представляет...

Наша жизнь вертится вокруг... Вокруг Чернобыля... Где тогда был, как далеко от реактора жил? Что видел? Кто умер? Кто уехал? Куда? В первые месяцы, помню, опять загудели рестораны, зашумели вечеринки... «Живем один раз...» «Помирать, так с музыкой...» Наехали солдаты, офицеры... Чернобыль теперь с нами каждый день... Неожиданно умерла молодая беременная женщина. Без диагноза, паталогоанатом не поставил диагноза. Маленькая девочка повесилась. Пятиклассница. Ни с того, ни с сего. Маленькая девочка... На все один диагноз - Чернобыль, чтобы не случилось все говорят - Чернобыль. Нас упрекают: «Вы болеете, потому что боитесь. Из страха. Радиофобия». Но почему маленькие дети болеют и умирают? Они страха не знают, еще не понимают.

Я помню те дни... Мне жгло горло, тяжесть, какая-то тяжесть во всем теле. «Вы мнительная, - сказала врач. - Все сейчас стали мнительны, потому что Чернобыль случился». - «Какая мнительность? Болит, у меня нет сил». Стеснялись с мужем признаваться друг другу, но у нас начали отниматься ноги. Все вокруг жаловались, наши друзья, все люди, что идешь по дороге и, кажется, тут бы лег. Ученики ложились на парты, во время уроков теряли сознание. И ужасно все стали невеселые, мрачные, за целый день ни одного доброго лица не встретишь, чтобы кто-то другому улыбнулся. С восьми утра до девяти вечера дети находились в школе, строго запрещалось играть на улице, бегать. Им выдали одежду: девчонкам - юбки и кофты, мальчикам - костюмы; но они в этой одежде шли домой, где они там в ней были, мы не знали. По инструкции мамы должны были дома каждый день эту одежду стирать, чтобы в школу дети являлись во всем чистом. Во-первых, дали только одну, например, кофточку и одну юбку, а смены не дали, а, во-вторых, мамы загружены домашним хозяйством - куры, корова, поросенок, да и не понимают они, что эти вещи надо стирать каждый день. Грязь для них - это чернила, земля, жирные пятна, а не воздействие каких-то короткоживущих изотопов. Когда я пыталась что-нибудь объяснить родителям своих учеников, по-моему, они понимали меня не больше, чем если бы вдруг к ним заявился шаман из африканского племени. «А что это такое - радиация? Не слышно и не видно... А-а... У меня вон денег от получки до получки не хватает. Последних три дня всегда на молоке и картошке сидим. А-а...» - и мать махнет рукой. А молоко нельзя... И картошку нельзя. В магазин завезли китайскую тушенку и гречку, а на что им купить? Гробовые, дают гробовые... Компенсация за то, что здесь живем... копейки... Хватает на две банки консервов... Инструкции рассчитаны на грамотного человека, на определенную бытовую культуру. Но ее нет! Нет у нас того народа, на которого рассчитаны эти инструкции. Кроме того, что не очень просто объяснить, чем отличаются бэры от рентгенов... С моей точки зрения... Я бы говорила о фатализме, этакий легкий фатализм. Например, с огородов в первый год ничего нельзя было употреблять, все равно ели, заготавливали впрок. Еще так славно все уродило! Ты попробуй скажи, что огурцы есть нельзя и помидоры... Что значит - нельзя? По вкусу нормальные... И он их ест, и живот у него не болит... И в темноте никто не «светится»... Соседи наши положили в тот год новый пол из местного леса, померяли - фон в сто раз выше допустимого. Никто тот пол не разобрал, они так и жили. Все, мол, как-то образуется, как-то оно будет, но образуется само по себе, без них, без их участия. Первое время кой-какие продукты носили к дозиметристам, проверяли - в десятки раз выше нормы, но потом бросили. «Не слышно, не видно. А, придумают эти ученые!» Все шло своим чередом: вспахали, посеяли, собрали... Случилось немыслимое, а люди жили, как жили. И отказ от огурцов со своего огорода был важнее Чернобыля. Детей все лето держали в школе, солдаты помыли ее стиральным порошком, сняли вокруг слой земли... А осенью? Осенью послали учеников убирать бураки. И студентов на поле привезли, пэтэушников. Всех согнали. Чернобыль - это не так страшно, как оставить в поле не выкопанную картошку...

Кто виноват? Ну, кто виноват, кроме нас самих!

Раньше мы не замечали этот мир вокруг себя, он был, как небо, как воздух, как будто кто-то его дал нам навечно, и он от нас не зависит. Будет всегда. Раньше я любила лечь в лесу на траву и любоваться небом, мне было так хорошо, что я забывала, как меня зовут. А сейчас? Лес красивый, полно черники, но ее никто не собирает. В осеннем лесу редко услышишь человеческий голос. Страх в ощущениях, на подсознательном уровне... У нас остались телевизор и книги... Воображение... Дети растут в домах... Без леса и реки... Могут только на них смотреть. Это совсем другие дети. А я прихожу к ним: «Унылая пора. Очей очарованье...» Все с тем же Пушкиным, который казался мне вечным. Иногда появляется кощунственная мысль: а вдруг вся наша культура - сундук со старыми рукописями. Все то, что я люблю...

 

Он:

- Знаете, у нас было военное воспитание... Нас ориентировали на отражение и ликвидацию атомного нападения. Мы должны были противостоять химическим, биологическим и атомным войнам. А не выводить из организма радионуклиды... С войной сравнивать нельзя, не точно, а все сравнивают. Я ребенком пережил ленинградскую блокаду. Сравнивать это нельзя. Там мы жили, как на фронте, под бесконечными обстрелами. И голод, несколько лет голод, когда человек опускался до звериных инстинктов. А тут, пожалуйста, вышел - и в огороде все растет! Это несравнимо. Но я другое хотел сказать... Потерял нить... Ускользнула... А-а... Когда начинается обстрел, не дай Бог! Ты можешь умереть не когда-то, а сейчас, сию минуту. Зимой - голод. Жгли мебель, мы все деревянное в своей квартире сожгли, все книги, по-моему, даже какими-то старыми тряпками топили. Человек идет по улице и сел, на следующий день идешь, он сидит, то есть он замерз, он сидит так неделю или до весны сидит. До тепла. Ни у кого нет сил его изо льда вырубить, в редких случаях, если кто-нибудь на улице падал, к нему подходили, помогали. Мимо. Все ползут мимо. Я помню, что люди не ходили, а ползали, так они медленно ходили. Это ни с чем не сравнить!

...С нами, когда взорвался реактор, еще жила мама, моя мама, она повторяла: «Самое страшное, сынок, мы с тобой пережили. Мы пережили блокаду. Ничего страшнее не может быть.»

Мы готовились к войне, атомной войне, строили ядерные убежища. От атома хотели спрятаться, как от осколков снаряда. А он всюду... В хлебе, в соли... Дышим радиацией, едим радиацию... То что может не быть хлеба и соли, и можно съесть все, вплоть до того, что сварить в воде кожаный ремень, ради запаха, наесться запахом - я мог понять. А это нет... Все отравлено? Сейчас важно уяснить, как же нам жить? В первые месяцы был страх, особенно врачи, учителя, короче, интеллигенция, более грамотные люди, они бросали все и уезжали. Мчались отсюда. Но военная дисциплина... Партбилет на стол... Никого не выпускали... Кто виноват? Чтобы ответить на вопрос, как нам жить, надо знать: кто виноват? Кто же? Ученые или персонал станции? Директор? Дежурные операторы? Но почему, ответьте мне, мы не боремся с автомобилем, как творением ума человеческого, а с реактором боремся? Требуем закрыть все атомные станции, а атомщиков отдать под суд?! Проклинаем! Знание, само знание не бывает преступным. Ученые сегодня тоже жертвы Чернобыля. Я хочу жить после Чернобыля, а не умирать после Чернобыля. Хочу понять...

Реакции сейчас у людей разные, все-таки десять лет прошло, а они меряют войной. Война четыре года длилась... Уже, считайте - две войны... Я перечислю вам, какие есть реакции: «Все уже позади», «Как-нибудь обойдется», «Десять лет прошло. Уже не страшно», «Мы все умрем! Все скоро умрем!» «Хочу уехать за границу». «Нам должны помочь», «А, плевать! Надо жить». Кажется, все перебрал? Вот это мы каждый день слышим... С моей точки зрения, мы - материал для научных исследований... Международная лаборатория... Нас, беларусов, десять миллионов, больше двух миллионов живет на зараженной земле. Гигантская дьявольская лаборатория... Записывай данные, экспериментируй. Едут к нам отовсюду... Защищают диссертации... Из Москвы и Петербурга... Из Японии, Германии, Австрии... Они готовятся к будущему... (Длинный перерыв в разговоре.)

Что я подумал? Я опять сравнил... Я подумал, что о Чернобыле могу говорить, а о блокаде не могу. Прислали приглашение из Ленинграда, приглашение на встречу «Дети блокадного Ленинграда», я поехал, но не смог там слово из себя выдавить. Просто рассказать о страхе? Мало... Просто о страхе... Дома о блокаде мы никогда не вспоминали, мама не хотела, чтобы мы вспоминали блокаду. А о Чернобыле мы говорим... Нет... (Останавливается.) Между собой мы не говорим, этот разговор возникает, когда кто-нибудь к нам приезжает: иностранцы, журналисты, родственники, которые здесь не живут. Почему мы не говорим о Чернобыле? В школе? С учениками? Об этом с ними говорят в Австрии, Франции, Германии, куда они ездят на лечение. Спрашиваю детей, о чем там с ними беседуют, чем интересуются? А они часто не помнят ни города, ни деревню, ни фамилии людей, у которых были, перечисляют подарки, что вкусное ели. Кому-то подарили магнитофон, а кому-то - нет. Приезжают в одеждах, которые сами не заработали и не заработали их родители. Вот как будто они где-то на выставке побывали. В большом магазине... Все время ждут, что их еще раз туда повезут. Покажут, одарят. Они к этому привыкают. Привыкли. Это уже способ их жизни, представление о ней. После этого большого магазина, который называется заграницей, после этой дорогой выставки надо идти к ним в класс. На урок. Я иду и вижу, что это уже наблюдатели... Наблюдают, а не живут. Я должен им помочь... Я должен им объяснить... Я веду их в свою мастерскую, там стоят мои деревянные скульптуры. Они им нравятся. Говорю: «Это все можно сотворить из обыкновенного куска дерева. Попробуй сам». Пробудись! Мне это помогло выйти из блокады, я выходил годами...

Часто молчим. Не кричим и не жалуемся. Терпим, как всегда, терпим. И потому, что нет еще слов. Боимся трогать эту тему... Не умеем... Необычный опыт, необычные вопросы... Мир разделился: есть мы - чернобыльцы и есть вы, все другие люди. Заметили? У нас здесь никто не акцентирует: я - беларус, я - украинец, я - русский. Все называют себя чернобыльцами.... «Мы - из Чернобыля», «я - чернобыльский человек»... Как будто, это отдельный какой-то народ.... Новая нация...

 

Монолог о том, как совершенно неведомая вещь вползает, влезает в тебя

 

«Муравьи ползут по стволу... Вокруг гремит военная техника. Солдаты. Крики, ругань. Мат. Трещат вертолеты. А они ползут... Я возвращался из зоны и от всего увиденного за день ясной в памяти оставалась одна эта картина... Мы остановились в лесу, я стал покурить возле березы. Стал близко, оперся. Прямо перед моим лицом муравьи ползли по стволу, не слыша нас, не обращая никакого внимания... Мы исчезнем, а они и не заметят. А я? Я никогда раньше их так близко не замечал...

Сначала все говорили «катастрофа», потом «ядерная война». Я читал о Хиросиме и Нагасаки, видел документальные кадры. Страшно, но понятно: атомная война, радиус взрыва... Это я даже мог себе представить. Но то, что случилось с нами, не вмещалось в сознание. Мы уходим... Ты чувствуешь, как какая-то совершенно неведомая вещь разрушает весь прежний мир, вползает, влезает в тебя. Помню разговор с одним ученым: «Это на тысячи лет, - объяснял он. - Распад урана - это двести тридцать восемь полураспадов. Переведем на время: один миллиард лет. А у торрия - это четырнадцать миллиардов лет». Пятьдесят... Сто... Двести лет... Но дальше? Дальше мое сознание не двигалось. Я уже не понимал, что такое - время? Где я?

Писать об этом сейчас, всего десять лет прошло... Писать? Думаю, бессмысленно! Не уяснить, не постичь. Все равно будем придумывать что-нибудь похожее на нашу жизнь... Я пробовал... Ничего не получилось... После Чернобыля осталась мифология о Чернобыле. Газеты и журналы соревнуются, кто напишет страшнее, особенно любит страхи человек, который там не был. Все читали о грибах с человеческую голову, но никто их не находил. Поэтому надо не писать, а записывать. Документировать. Дайте мне фантастический роман о Чернобыле... Нет его! Реальность фантастичнее!

У меня отдельный блокнот... Записываю разговоры, слухи, анекдоты. Это самое интересное, и оно вне времени. Что осталось от Древней Греции? Мифы Древней Греции...

Вот мой блокнот...

 

Из разговоров:

«По радио уже третий месяц: обстановка стабилизируется... Обстановка стабилизируется... Обстановка стаб...»

 

«Мгновенно воскресла забытая сталинская лексика: «агенты западных спецслужб», «заклятые враги социализма», «шпионские вылазки», «диверсионная акция», «удар в спину», «подрыв нерушимого союза советских народов». Все вокруг твердят о засланных шпионах и диверсантах, а не о йодной профилактике. Любая неофициальная информация воспринимается, как чужая идеология.

Вчера из моего репортажа редактор вычеркнул рассказ матери одного из пожарников, тушивших в ту ночь... ядерный пожар. Он умер от острой лучевой болезни. Похоронив сына в Москве, родители вернулись в свою деревню, которую вскоре отселили. А осенью тайно, через лес пробрались к себе на усадьбу и собрали мешок помидор и огурцов. Мать довольная: «Закрутили двадцать банок». Доверие земле... Вечному крестьянскому опыту... Даже смерть сына не перевернула привычный мир...

«Радио «Свобода» слушаешь?» - вызвал редактор. Я промолчал. - «Мне в газете не нужны паникеры. Ты о героях напиши...»

Но разве образ врага не разрушен? Враг невидим, и он везде. Зло в новом обличьи...»

«Приехали инструкторы из цека. Их маршрут: на машине из гостиницы - в обком партии, назад - тоже на машине. Обстановку изучают по подшивкам местных газет. Полные саквояжи минских бутербродов. Чай заваривают на минеральной воде. Тоже привезенной. Рассказывала об этом дежурная гостиницы, где они жили. Люди не верят газетам, телевидению и радио, ищут информацию в поведении начальства. Она наиболее достоверная».

«Самая популярная сказка зоны: лучше всего помогает от стронция и цезия - «Столичная».

«Что делать с ребенком? Хочется схватить в охапку и бежать. Но у меня партбилет в кармане. Не могу!»

 

«В деревенских магазинах неожиданно появились дефицитные товары. Слышал, как выступал секретарь обкома: «Мы создадим вам райскую жизнь. Только оставайтесь и работайте. Завалим колбасой и гречкой. У вас будет все то, что есть в лучших спецмагазинах». То есть в их обкомовских буфетах. Отношение к народу такое: ему достаточно водки и колбасы.

Но черт возьми! Никогда не видел, чтобы в сельском магазине было три сорта колбасы. Сам купил там жене импортные колготки...»

 

«Дозиметры побыли в продаже месяц и исчезли. Об этом писать нельзя. Сколько и каких радионуклидов выпало - тоже нельзя. Нельзя и о том, что в деревнях остались одни мужчины. Женщин и детей вывезли. Целое лето мужчины сами стирали, доили коров, копали огороды. Конечно, пили. Дрались. Мир без женщин... Это у меня вычеркнули. «Не забывайте, у нас враги. У нас много врагов за океаном», - опять пригрозил редактор. И поэтому у нас есть только хорошее, а плохого нет. Но где-то специальные составы подаются, кто-то видел начальство с чемоданами...»

 

«Возле милицейского поста меня остановила старая бабка: «Погляди ты там на мою хату. Пора бульбу копать, а солдаты не пускают». Их переселили. Человек в вакууме, человек без ничего. Они пробираются в свои деревни через военные заслоны... Лесными стежками... По болотам... Ночью... За ними гоняются, ловят. На машинах и вертолетах. «Как при немцах», - сравнивают старые люди».

«Видел первого мародера. Молодой парень, одетый в две меховые куртки. Доказывал военному патрулю, что лечится таким способом от радикулита. Когда раскололи, признался: «Первый раз страшновато, а потом привычное дело. Выпил чарку - и пошел». Переступив инстинкт самосохранения. В нормальном состоянии это невозможно. Так наш человек идет на подвиг. И также - на преступление».

 

«Зашли в пустую хату - на белой скатерти лежит икона... «Для Бога», - сказал кто-то...

В другой - стол накрыт белой скатертью... «Для людей» - сказал кто-то...

 

«Съездил в свою деревню через год. Собаки одичали. Нашел нашего Рекса, зову - не подходит. Не узнал? Или не хочет узнавать? Обиделся».

 

«В первые недели и месяцы все притихли. Молчали. В прострации. Надо уезжать, до последнего дня: нет. Сознание не способно охватить происшедшее. Не помню серьезных разговоров, помню анекдоты: «теперь во всех магазинах радиотовары», «импотенты делятся на радиоактивных и радиопассивных». А потом анекдоты вдруг исчезли...»

 

«В больнице:

- Мальчик умер, а вчера угощал меня конфетами».

 

«В очереди за сахаром:

- Ой, людцы, а сколько грибов в этом году.

- Они зараженные...

- Чудак человек... Кто заставляет тебя есть - насобирал, насушил и отвез на базар в Минск. Миллионером станешь».

 

«Можно ли нам помочь? И как? Переселить народ в Австралию или Канаду? Якобы такие разговоры где-то на самых верхах циркулируют время от времени».

«Для церквей выбирали место буквально с неба. Были явления церковным людям. Совершались таинства, предшествовавшие строительству. А атомную строили, как завод. Как свинарник. Крышу залили асфальтом. И она плавилась...»

«Читал? Под Чернобылем выловили беглого солдата. Выкопал землянку и год жил возле реактора. Питался тем, что ходил по брошенным домам, где сало найдет, где банку с маринованными огурцами. Ставил капканы на зверей. Бежал, потому что «деды» били «насмерть». Спасался - в Чернобыле...»

«Мы - фаталисты. Мы ничего не предпринимаем, потому что верим: все будет так, как будет. Наша история? На каждое поколение выпадала война... Кровь... Откуда нам быть другими? Мы - фаталисты...»

«Появились первые волкособаки, родившиеся у волчиц от собак, убежавших в лес. Они крупнее волков, не обращают внимание на флажки, не боятся света и человека, не идут на «вабу» (подражательный призывный клич охотников). И одичавшие кошки уже сбиваются в стаи и нападают на людей. Они все мстят нам. Память о том, как подчинялись человеку, служили ему, исчезла. А у нас стирается граница между реальным и нереальным...»

 

«Когда-нибудь найдут останки необычных захоронений. Кладбища для животных, на языке ученых - биомогильники. Современные капища. Там лежат тысячи расстрелянных собак, кошек, лошадей... И ни одного имени...»

«Вчера моему отцу исполнилось восемьдесят лет. Собралась за столом вся семья. Я смотрел на него и думал о том, сколько вместила его жизнь - ГУЛАГ, Освенцим и Чернобыль. Все выпало на время одного поколения. А он любит рыбалку... В молодости, обижалась мать, был ходок... «Ни одной юбки в округе не пропустил». И теперь, я замечал, как он опускает глаза, когда на встречу идет молодая, красивая женщина...»

 

«Зона - отдельный мир... Другой мир среди всей остальной земли... Придумали ее Стругацкие, но литература отступила перед реальностью...»

 

Из слухов:

За Чернобылем строят лагеря, в которых будут держать тех, кто попал под радиацию. Подержат, понаблюдают и похоронят.

Из близлежащих к станции деревень мертвых вывозят автобусами и прямо на кладбище, тысячами закапывают в братские могилы. Как в ленинградскую блокаду...

Несколько человек якобы видели накануне взрыва непонятное свечение в небе над станцией. Кто-то даже его сфотографировал. На пленке обнаружилось, что это парит какое-то неземное тело...

В Минске помыли поезда и товарные составы. Будут всю столицу вывозить в Сибирь. Там уже ремонтируют бараки, оставшиеся от сталинских лагерей. Начнут с женщин и детей. А украинцев уже вывозят...

Рыбаки все чаще встречают рыб-амфибий, которые могут жить и в воде, и на земле. По земле они ходят на плавниках - лапах.

Это была не авария, а землетрясение. В подземной коре что-то произошло. Геологический взрыв. Участвовали геофизические и космофизические силы. Военным об этом было известно заранее, могли предупредить, но у них все строго засекречено.

В реках и озерах стали вылавливать щук без головы и плавников. Плавает одно брюхо...

Что-то подобное скоро начнет происходить и с людьми. Беларусы превратятся в гуманоидов.

У лесных зверей - лучевая болезнь. Они бродят грустные, у них грустные глаза. Охотникам страшно и жалко в них стрелять. И звери перестают бояться человека. Лисы и волки заходят в деревни и ластятся к детям.

От чернобыльцев рождаются дети, но вместо крови у них течет неизвестная желтая жидкость. Есть ученые, которые доказывают: обезьяна потому стала такой умной, что в радиации жила. Дети, родившиеся через три-четыре поколения, все будут Эйнштейнами. Это космический эксперимент над нами...

 

Анатолий Шиманский, журналист

Монолог о тоске по роли и сюжету

 

Написали уже десятки книг. Толстых томов. Откомментировали. А событие все равно выше любого философского комментария. Как-то я услышал или прочел, что проблема Чернобыля стоит перед нами прежде всего, как проблема самопознания. С этим согласился, это совпало с моими чувствами. Я все время жду, что кто-то умный мне все объяснит... Как объясняют, просвещают меня насчет Сталина, Ленина, большевизма. Или без конца долдонят: «Рынок! Рынок! Свободный рынок!» А мы... Люди, воспитанные в мире без Чернобыля, живем с Чернобылем.

Собственно, я - профессиональный ракетчик, специалист по ракетному топливу. Служил в Байконуре. Программы: «Космос», «Интеркосмос» - это большой кусок моей жизни. Чудесное время! Даешь небо! Даешь Арктику! Даешь целину! Даешь космос! Вместе с Гагариным весь советский мир полетел в космос, оторвался от земли... Все мы! Я до сих пор влюблен в него! Прекрасный русский человек! С прекрасной улыбкой! Даже смерть его как-то отрежиссирована. Мечты о парении, полете, свободе... Это было чудесное время! По семейным обстоятельствам я перевелся в Беларусь, тут дослуживал. Когда я приехал... Погрузился в это чернобыльское пространство, оно откорректировало мои чувства. Невозможно что-нибудь подобное было бы вообразить, хотя я всегда имел дело с самой современной техникой, с космической техникой... Трудно пока произнести... Не поддается воображению... Нечто... (Задумывается.) А секунду назад казалось, что поймал смысл... Секунду назад... Тянет философствовать. С кем не заговори о Чернобыле, всех тянет философствовать.

Но лучше я расскажу вам о своей работе. Чем мы только ни занимаемся! Строим церковь... Чернобыльскую церковь, в честь Иконы Божией Матери «Взыскание погибших». Собираем пожертвования, навещаем больных и умирающих. Пишем летопись. Создаем музей. Одно время думал, что я не смогу, не с моим сердцем, работать на таком месте. Дали первое поручение: «Вот деньги и раздели их на тридцать пять семей. На тридцать пять вдов, у кого мужья умерли». Все они были ликвидаторы. Надо справедливо. А как? У одной вдовы - маленькая девочка, больная, у другой вдовы - двое детей, третья женщина сама больная, а та снимает квартиру, а еще у одной - четверо детей. Ночью я просыпался с мыслью: «Как мне никого не обделить?» Думал и считал, считал и думал. И не смог. Мы раздали деньги все поровну, по списку. Но мое детище - музей. Музей Чернобыля (Молчит) А иногда мне кажется, что здесь будет не музей, а похоронное бюро. Я служу в похоронной команде! Сегодня утром не успел пальто снять, открывается дверь, женщина с порога рыдает, не рыдает, а кричит: «Заберите его медаль и все грамоты! Заберите все льготы! Отдайте мужа!» Долго кричала. Оставила его медаль, оставила грамоты. Ну, будут они лежать в музее, под стеклом... Будут на них смотреть... Но крика, ее крика никто, кроме меня, не слышал, только я, когда буду раскладывать эти грамоты, буду помнить.

Сейчас умирает полковник Ярошук... Химик-дозиметрист. Здоровенный был мужик, лежит парализованный. Жена ворочает его, как подушку... Кормит из ложечки... У него и камни в почках, надо раздробить камни, а у нас нет денег, чтобы оплатить операцию. Мы - нищие, существуем на то, что кто подаст. А государство ведет себя как мошенник, оно бросило этих людей. Умрет - назовут его именем улицу, школу или воинскую часть, но это, когда он умрет... Полковник Ярошук... Ходил пешком по зоне и определял границы максимальных точек заражения, то есть человека в полном смысле использовали, как биоробота. И он это понимал, но он шел, начиная от самой атомной станции и по расходящемуся радиусу, по секторам. Пешком. С дозиметрическими приборами в руках. Нащупал «пятно» и движется вдоль границы этого «пятна», чтобы точно нанести на карту...

А солдаты, которые работали на самой крыше реактора? Всего на ликвидацию последствий аварии было брошено двести десять воинских частей, около трехсот сорока тысяч военнослужащих. Самое пекло досталось тем, кто чистил крышу... Им выдавали свинцовые фартуки, но фон шел снизу, а там человек был неприкрыт. Они - в обыкновенных кирзовых сапогах... В день по полторы-две минуты на крыше... А потом их увольняли из армии, давали грамоту и премию - сто рублей. И они исчезали на бескрайних просторах нашей родины. На крыше гребли топливо и реакторный графит, осколки бетона и арматуры... Двадцать-тридцать секунд, чтобы нагрузить носилки, и столько же, чтобы сбросить «мусор» с крыши. Одни эти специальные носилки весили сорок килограммов. Так что представьте себе: свинцовый фартук, маски, эти носилки и бешенную скорость... В музее в Киеве лежит муляж графита, величиной с фуражку, говорят, будь он настоящим, весил бы шестнадцать килограммов, такой он плотный, тяжелый. Радиоуправляемые манипуляторы часто отказывались выполнять команды или делали совершенно не то, так как их электронные схемы в высоких полях разрушались. Самыми надежными «роботами» были солдаты. Их окрестили «зелеными роботами» (по цвету военной формы). Через крышу разрушенного реактора прошло три тысячи шестьсот солдат. Спали на земле, они все рассказывают, как первое время в палатках бросали на землю солому. Брали ее тут же, со скирд возле реактора.

Молодые ребята... Они сейчас тоже умирают, но они понимают, что если бы не они... Это еще и люди особой культуры. Культуры подвига. Жертвы.

Был момент когда существовала опасность ядерного взрыва, и потребовалось спустить из-под реактора грунтовую воду, чтобы туда не попал расплав урана и графита, вместе с водой они дали бы критическую массу. Взрыв - три-пять мегатонн. Не только бы Киев и Минск обезжизнели, а и в огромной части Европы нельзя было бы жить. Представляете?! Европейская катастрофа. Поставили задачу: кто нырнет в эту воду и откроет там задвижку спускного клапана? Обещали машину, квартиру, дачу и содержание родных до конца дней. Искали добровольцев. И они нашлись! Ребята ныряли, много раз ныряли и открыли эту задвижку, и им дали на команду семь тысяч рублей. А об обещанных машинах и квартирах забыли. Да, не из-за них они ныряли! Не из-за материального, меньше всего из-за материального. (Разволновался).

Этих людей уже нет... Только документы в нашем музее... Фамилии... Но если бы они не сделали этого? Наша готовность к самопожертвованию... Нам нет равных...

Я тут спорил с одним... Он мне доказывал, что это связано с тем, что у нас очень низкая цена на жизнь. Азиатский такой фатализм. Человек, который жертвует собой, не ощущает себя как уникальную, неповторимую личность, которой больше никогда не будет. Тоска по роли. Раньше он был человеком без текста, статистом. Не было у него сюжета, он служил фоном. А тут вдруг стал главным действующим лицом. Тоска по смыслу. Что такое наша пропаганда? Наша идеология? Вам предлагают умереть, но обрести смысл. Возвышают. Дают роль! Большая ценность смерти, потому что за смертью вечность. Он доказывал мне. Но я не согласен! Категорически! Да, мы воспитаны быть солдатами. Так нас учили. Всегда мобилизованы, всегда готовы на что-нибудь невозможное. Мой отец, когда я после школы хотел пойти в гражанский вуз, был потрясен: «Я - кадровый военный, а ты будешь носить пиджак? Отечество надо защищать!» Несколько месяцев со мной не разговаривал, пока я не подал документы в военное училище. Отец - участник войны, он уже умер. Ну, практически никакого материального состояния не имел, как и все его поколение. После него ничего не осталось: дома, машины, земли... Что я имею? Полевую офицерскую сумку, он ее получил перед финской кампанией, а в ней его боевые ордена. Еще в полиэтиленовом пакете у меня лежат триста писем отца с фронта, начиная с сорок первого года, мать их сохранила. Все, что осталось после отца... Но я считаю, что это бесценный капитал!

Теперь вы понимаете, каким я вижу наш музей? Вон там в баночке земля чернобыльская... Горстка... Вон шахтерская каска... Тоже оттуда... Крестьянская утварь из зоны... Сюда нельзя дозиметристов пускать. Фонит! Но тут все должно быть всамделишным! Без муляжей! Нам должны поверить. А поверят только настоящему, потому что слишком много лжи вокруг Чернобыля. Было и есть. Обросли фондами, коммерческими структурами...

Раз вы пишете такую книгу, должны посмотреть наш уникальный видеоматериал. По крохам собираем. Чернобыльской хроники, считайте, нет! Ее не дали снять, все засекретили. Если кому-то что-то удавалось запечатлеть, то соответствующие органы тут же забирали этот материал и возвращали размагниченные ленты. У нас нет хроники, как эвакуировали людей, вывозили скот... Трагедию снимать запрещалось, снимали - героизм! Чернобыльские альбомы все-таки сейчас изданы, но сколько раз кино-и телеоператорам разбивали камеры. Таскали по инстанциям... Чтобы честно рассказать о Чернобыле, нужно было мужество, оно и сейчас требуется. Поверьте мне! Но вы должны увидеть... Эти кадры... Черные, как графит, лица первых пожарников. А их глаза? Это уже глаза людей, которые знают, что уходят от нас. На одном фрагменте - ноги женщины, которая утром после катастрофы шла обрабатывать огородик возле атомной станции. Шла по траве, на которой лежала роса... Ноги напоминают решето, все в дырочках до самых колен... Это надо увидеть, раз вы пишете такую книгу...

Я прихожу домой и не могу взять на руки своего маленького сына. Мне надо выпить пятьдесят-сто граммов водки, чтобы взять на руки ребенка...

Целый отдел в музее - вертолетчики... Полковник Водолажский... Герой России, похороненный на беларусской земле, в деревне Жуков Луг. Когда он получил запредельную дозу, должен был уйти, немедленно эвакуироваться, но остался и обучил еще тридцать три экипажа. Сам сделал сто двадцать вылетов, сбросил двести-триста тонн груза. Четыре-пять вылетов в течение суток, при высоте триста метров над реактором, температура в кабине - до шестидесяти градусов. Вообразите, что творилось внизу, когда мешки с песком сбрасывались... Активность достигала тысячи восемьсот рентген в час. Пилотам становилось плохо в воздухе. Чтобы метнуть прицельно, попасть в цель - огненное жерло, они высовывали головы из кабины и примеривались глазом. Иного способа не было... На заседаниях правительственной комиссии... Просто, буднично докладывалось: «На это надо положить две-три жизни. А на это - одну жизнь». Просто и буднично...

Полковник Водолажский умер. В карточке учета доз, набранных над реактором, врачи ему записали... семь бэр. На самом деле их было шестьсот!

А четыреста шахтеров, которые день и ночь долбили тоннель под реактором? Нужно было прорыть тоннель, чтобы залить туда жидкий азот и заморозить земельную подушку, так это обозначается на инженерном языке. Иначе бы реактор ушел в грунтовые воды... Шахтеры Москвы, Киева, Днепропетровска... Я нигде о них не читал. А они голые, при температуре за пятьдесят градусов катили перед собой вагонетки на четвереньках. Там было сотни рентген...

Сейчас они умирают... Но если бы они не сделали этого? Я считаю, что они - герои, а не жертвы войны, которой вроде бы и не было. Называют ее аварией, катастрофой. А была война... Чернобыльские памятники похожи на военные.

Есть вещи, которые у нас не принято обсуждать, славянская стыдливость. Вы же должны знать... Такую книгу пишете... У тех, кто работал на реакторе или в непосредственной близости к нему, как правило, поражается... сходный симптом у ракетчиков, это знакомые дела... как правило, поражается мочеполовая система. Но об этом у нас вслух не говорят... Не принято... Я однажды сопровождал английского журналиста, он подготовил очень интересные вопросы. Как раз на эту тему, его интересовала человеческая сторона проблемы. Что после всего с человеком - дома, в быту, в интимном? Только ни одного откровенного разговора не получилось. Попросил он собрать, к примеру, вертолетчиков... Поговорить в мужской компании... Они приехали, некоторые уже пенсионеры в тридцать пять - сорок лет, одного привезли со сломанной ногой, у него старушечий перелом, то есть под воздействием радиации кости размягчаются. Его привезли... Англичанин задает им вопросы: как вы теперь в семье, со своими молодыми женами? Вертолетчики молчат, они пришли рассказывать, как совершали по пять вылетов в сутки. А тут... О женах? О таком... Давай он их по одному вытаскивать... Отвечают дружно: здоровье нормальное, государство ценит, а в семье любовь... Ни один... Ни один из них не открылся... Они ушли, а я, чувствую, он подавленный: «Теперь ты понимаешь, - говорит, - почему вам никто не верит? Вы обманываете самих себя». А встреча эта происходила в кафе, обслуживали две хорошенькие официантки, они уже все убирают со столов, и он у них спрашивает: «А вы можете мне ответить на несколько вопросов?» И эти две девчонки ему все выложили. Он: «Вы хотите выйти замуж?» - «Да, но только не здесь. Каждая из нас мечтает выйти замуж за иностранца, чтобы родить здорового ребенка». Тогда он посмелее: «Ну, а у вас есть партнеры? Как они? Они вас удовлетворяют? Вы сами понимаете, что я имею в виду?» «Вот тут сидели с вами ребята, - смеются, - вертолетчики. Под два метра. Бряцали медалями. Они для президиумов хороши, но не для постели». Сфотографировал он этих девчонок, а мне повторил ту же фразу: «Теперь ты понимаешь, почему вам никто не верит? Вы обманываете самих себя».

Поехали мы с ним в зону. Известна статистика: вокруг Чернобыля - восемьсот могильников. Он ждал каких-то фантастических инженерных сооружений, а это - обычные ямы. Лежит в них «рыжий лес», вырубленный вокруг реактора на сто пятидесяти гектарах (в первые два дня после аварии сосны и елки стали красными, а затем рыжими). Лежат тысячи тонн металла и стали, мелкие трубы, спецодежда, бетонные конструкции... Он показал мне снимок из английского журнала. Понорамный. Сверху... Тысячи единиц автотракторной и авиационной техники... Пожарные машины и машины «Скорой помощи»... Самый крупный могильник возле реактора. Он хотел его снять - уже сейчас - спустя десять лет. Ему обещали за этот снимок большие деньги. И вот мы кружим с ним, кружим, и один начальник нас отсылает к другому - то карты нет, то разрешения. Мотались, пока до меня не дошло: нет этого могильника, он уже не существует в реальности, а только в отчетах, давно растащили по рынкам, на запчасти по колхозам и своим дворам. Разворовали, вывезли. Англичанин это понять не мог. Не поверил! Когда я сказал ему всю правду, он не поверил! И я теперь, читая даже самую смелую статью, не верю, всегда в подсознании крутится мысль: «А вдруг это тоже ложь? Или какие-то побасенки». Помянуть трагедию стало общим местом... Расхожим штампом! Страшилкой! (Заканчивает с отчаянием. Молчит.)

Тащу все в музей... Стаскиваю... Но, бывает, думаю: «Бросить! Убежать!» Ну, как выдержать?!

Был у меня разговор с молодым священником...

Мы стояли у свежей могилы старшины Саши Гончарова... Из тех, кто был на крыше реактора... Снег. Ветер. Погода лютая. Священник служит панихиду. Читает молитву. С непокрытой головой. «Вы будто и не ощущали холода?» - спросил я после. «Нет, - ответил он, - в такие минуты я всесилен. Ни один церковный обряд не дает мне такую энергию, как панихида». Я это запомнил - слова человека, который всегда возле смерти. Не раз спрашивал у иностранных журналистов, которые приезжают к нам, многие уже по нескольку раз, почему они едут, просятся в зону? Глупо было бы думать, что из-за одних только денег или карьеры. «Нам нравится у вас, - признавались, - получаем здесь мощный энергетический заряд». Неожиданный ответ, правда? Для них, наверное, наш человек, его чувства, его мир, - неизведанное, гипнотизирующее... Но я не уяснил, что им больше нравится: мы - сами? Или то, что о нас можно написать? Через нас - понять?

Что же мы все вертимся вокруг смерти?

Чернобыль... У нас другого мира уже не будет... Сначала, когда вырвали почву из-под ног, выплескивали эту боль откровенно, а сейчас пришло сознание, что другого мира нет и податься некуда. Чувство трагической оседлости на этой чернобыльской земле, совсем иное мироощущение. С войны возвращается «потерянное» поколение... Вспомним Ремарка? А с Чернобылем живет «растерянное» поколение... Мы растерялись... Неизменным осталось только человеческое страдание... Наш единственный капитал. Бесценный!

...Я прихожу домой... После всего... Жена слушает меня... А потом тихо говорит: «Я люблю тебя, но сына тебе не отдам. Никому его не отдам. Ни Чернобылю, ни Чечне... Никому!» В ней уже поселился этот страх...»

 

Сергей Соболев, заместитель председателя правления Республиканской ассоциации «Щит Чернобылю»

Народный хор

 

Клавдия Барсук, жена ликвидатора; Тамара Белоокая, врач; Екатерина Боброва, переселенка из города Припяти; Андрей Буртыс, журналист; Иван Вергейчик, педиатр; Елена Воронько, жительница городского поселка Брагин; Светлана Говор, жена ликвидатора; Наталья Гончаренко, переселенка; Тамара Дубиковская, жительница городского поселка Наровля; Альберт Зарицкий, врач; Александра Кравцова, врач; Элеонора Ладутенко, радиолог; Ирина Лукашевич, акушерка; Антонина Ларивончик, переселенка; Анатолий Полищук, гидрометеоролог; Мария Савельева, мать; Нина Ханцевич, жена ликвидатора.

«Давно не вижу счастливых беременных женщин... Счастливых мам...

Вот она только родила. Пришла в себя... Зовет: «Доктор, покажите мне! Принесите!» Трогает головку, лобик, тельце. Пальчики считает... На ногах, на ручках... Хочет удостовериться: «Доктор, у меня нормальный ребенок родился? Все хорошо?» Принесут его кормить. Боится: «Я недалеко от Чернобыля живу... Я туда к маме ездила... Я под тот черный дождь попала...»

Сны рассказывают: то теленочка родила с восемью ножками, то щенка с головой ежика... Такие странные сны. Раньше таких снов у женщин не было. Я не слышала. У меня тридцать лет акушерского стажа...»

«Я преподаю в школе русский язык и литературу. Это, кажется, было в начале июня, шли экзамены. Вдруг директор школы собирает нас и объявляет: «Завтра всем прийти с лопатами». Выяснилось: мы должны снять верхний зараженный слой земли вокруг школьных зданий, а потом приедут солдаты и заасфальтируют. Вопросы: «Какие выдадут защитные средства? Привезут ли специальные костюмы, респираторы?» Ответили, что нет. «Возьмите лопаты и будете копать». Только двое молодых учителей отказались, остальные пошли и копали. Подавленность и в то же время чувство исполненного долга, живет это в нас: быть там, где трудно, опасно, защищать родину. Разве я чему-то другому учила своих учеников, только этому: пойти, броситься в огонь, защищать, жертвовать. Литература, которую я преподавала, она не о жизни, она о войне. Шолохов, Серафимович, Фурманов, Фадеев, Борис Полевой... Только двое молодых учителей отказались. Но они из нового поколения... Это уже другие люди...

Рыли землю с утра до вечера. Когда возвращались домой, казалось странным, что работают городские магазины, женщины покупают чулки, духи. В нас уже жили военные ощущения. И было куда понятнее, когда вдруг стали очереди за хлебом, солью, спичками... Все кинулись сушить сухари... Это поведение показалось мне знакомым, хотя я родилась после войны. Пыталась анализировать свои чувства и поразилась тому, насколько быстро перестроилась моя психика, каким-то непостижимым образом мне оказался знаком военный опыт. Могла себе представить, как брошу дом, как мы с детьми уедем, какие вещи возьмем, что напишу маме. Хотя вокруг текла еще обычная мирная жизнь, по телевизору показывали кинокомедии. Но мы всегда жили в ужасе, мы умеем жить в ужасе, это - наша среда обитания. Тут нашему народу нет равных...»

«Солдаты заходили в деревни и эвакуировали людей. Деревенские улицы были забиты военной техникой: бронетранспортеры, грузовые машины под зеленым брезентом, даже танки. Люди покидали свои дома в присутствии солдат, действовало это угнетающе, особенно на тех, кто пережил войну. Сначала винили русских - они виноваты, их станция... Следом: «Коммунисты виноваты...»

Все время сравнивали с войной. Но это больше... Войну можно понять... А тут? Люди замолчали...»

«Я никуда будто и не уезжала... Я каждый день хожу по своим воспоминаниям. По тем же улицам, мимо тех же домов. Такой тихий городок был...

Воскресенье... Лежу, загораю. Бежит мама: «Деточка, Чернобыль взорвался, люди по домам прячутся, а ты под этим солнцем». Я посмеялась - до Чернобыля от Наровли сорок километров.

Вечером возле нашего дома остановились «Жигули», заходит моя знакомая с мужем: она - в домашнем халате, он - в спортивном трико и в каких-то старых тапочках. Через лес, проселочными дорогами они удирали из Припяти... На дорогах дежурила милиция, военные посты, никого не выпускали. Первое, что она мне закричала: «Нужно срочно искать молоко и водку! Срочно!» Кричала и кричала: «Только новую мебель купила, новый холодильник. Я себе шубу сшила. Все оставила, обвязала целлофаном... Ночь не спали... Что будет? Что будет?» Муж ее успокаивал. Днями сидели у телевизора и ждали, когда Горбачев выступит. Власти молчали... Только когда отгремели праздники Горбачев сказал: не волнуйтесь, товарищи, ситуация на контроле... Ничего страшного... Люди там живут, работают...»

 

«Весь скот из выселенных деревень гнали к нам в райцентр на приемные пункты. Обезумевшие коровы, овечки, поросята бегали по улицам... Кто хотел, тот ловил. С мясокомбината машины с тушами шли на станцию Калиновичи, оттуда грузили на Москву. Москва не принимала. И эти вагоны, уже могильники, возвращались назад к нам. Целые эшелоны. Тут их хоронили. Запах гнилого мяса преследовал по ночам... «Неужели так пахнет атомная война?» - думала я. Война, которую помнила, пахла дымом...

В первые дни наших детей вывозили ночью, чтобы меньше людей видело. Прятали беду, скрывали. А народ все равно узнавал. Выносили на дорогу к нашим автобусам бидончики с молоком, пекли булочки. Как в войну... С чем еще сравнить?

«Совещание в облисполкоме. Военная обстановка. Все ждут выступления начальника гражданской обороны, потому что если кто-то что-то и вспомнил о радиации, то только какие-то обрывки из учебника физики за десятый класс. Он выходит на трибуну и начинает рассказывать то, что написано в книгах и учебниках об атомной войне: получив пятьдесят рентген, солдат должен выйти из боя, как строить укрытия, как пользоваться противогазом, о радиусе взрыва...

В зараженную зону вылетели на вертолете. Экипировка по инструкции: нижнего белья нет, комбинезон из хэбе, как у повара, на нем защитная пленка, рукавицы, марлевая повязка. Обвешаны все приборами. Спускаемся с неба возле деревни, а там ребятишки купаются в песке, как воробьи... Во рту камушек, веточка... Без штанов... С голыми попами... А у нас приказ: с народом не общаться, панику не поднимать...

И вот теперь живу с этим...»

«По телевизору вдруг замелькали передачи... Один из сюжетов: бабка подоила молоко, налила в банку, репортер подходит с военным дозиметром, водит по банке... Идет комментарий, что, мол, видите, совершенная норма, а до реактора десять километров. Показывают реку Припять... Купаются, загорают... Вдалеке виден реактор и клубы дыма над ним... Комментарий: западные голоса, дескать, сеют панику, распространяют заведомую клевету об аварии. И снова с этим дозиметром - то к тарелке ухи его прикладывают, то к шоколадке, то к пончикам у открытого киоска. Это был обман. Военные дозиметры, которые находились в то время на вооружении нашей армии, не рассчитаны на проверку продуктов, они только меряют фон...

Такое количество лжи, неимоверное, с которым связан в нашем сознании Чернобыль, было разве только в войну...»

«Мы ждали первенца. Муж хотел мальчика, а я - девочку. Врачи уговаривали меня: «Надо решиться на аборт. Ваш муж был в Чернобыле». Он - шофер, и его в первые дни туда призвали. Возил песок. Я никому не верила.

Ребеночек родился мертвый. И без двух пальчиков. Девочка. Я плакала. «Ну, пусть бы у нее хотя бы пальчики были. Она же - девочка».

«Никто не понимал, что произошло. Позвонила в военкомат, мы, медики, все военнообязанные, предложила свою помощь. Не помню фамилию, но звание было майор, ответил мне: «Нам нужны молодые». Я пробовала убеждать: «Молодые врачи, во-первых, не готовы, а, во-вторых, они подвергаются большей опасности, молодой организм чувствительнее к воздействию радиации». Ответ: «У нас приказ - брать молодых».

У больных стали плохо заживать раны. Помню тот первый радиоактивный дождь. «Черный дождь» станут его потом называть... С одной стороны, сознание ни к чему подобному не готово, а с другой - мы ведь самые лучшие, самые необыкновенные, у нас самая великая страна. Мой муж, человек с высшим образованием, инженер, он серьезно меня уверял, что это террористический акт. Вражеская диверсия. Так думали тогда многие. А я вспоминала, как ехала в поезде с одним хозяйственником, и он мне рассказывал о строительстве Смоленской атомной станции: сколько цемента, досок, гвоздей, песка уплывало с объекта, в близлежащие деревни. За деньги, за бутылку водки...

В деревнях, на заводах выступали работники райкомов партии, ездили, общались с народом. Но ни один из них не способен был ответить на вопросы, что такое дезактивация, как защитить детей, какие коэффициенты перехода радионуклидов в пищевые цепочки? Об альфа- бета- и гамма частицах, о радиобиологии, ионизирующих излучениях, не говоря об изотопах. Для них это были вещи из иного мира. Они читали лекции о героизме советских людей, символах военного мужества, происках западных спецслужб... Когда я, было, заикнулась об этом на партсобрании, засомневалась, мне сказали, что заберут партбилет...»

 

«Много было необъяснимых смертей. Неожиданных... У моей сестры болело сердце... Когда она услышала о Чернобыле, почувствовала: «Вы это переживете, а я - нет». Она умерла через несколько месяцев... Врачи ничего не смогли объяснить. С ее диагнозом еще долго можно было жить...

Рассказывают, что у старух появлялось молоко в грудях, как у рожениц. Медициннский термин этому явлению - релаксация. А для крестьян? Крушение мира... Божья кара... Случилось такое с бабкой, которая жила одиноко. Без мужа. Без детей. Сбожеволила... Ходит по деревне и качает что-нибудь на руках... Люли-люли... Баюшки...»

«Я боюсь жить на этой земле. Дали дозиметр, а зачем он мне? Постираю белье, оно у меня белюсенькое - дозиметр звенит. Приготовлю еду, спеку пирог - звенит. Постелю постель - звенит. Зачем он мне? Я кормлю детей - и плачу. «Чего ты, мамка, плачешь?»

Двое детей, двое мальчиков. Ни в ясельках, ни в садике они - все время по больницам. Старшенький: то ли девочка, то ли мальчик. Лысенький. Я - и к врачам с ним, и к бабкам. Шептухам, знахаркам. Самый маленький в классе. Ему нельзя бегать, играть, если кто нечаянно ударит, потечет кровь, он может умереть. Болезнь крови, я ее даже не выговорю. Лежу с ним в больнице и думаю: «Умрет». Потом поняла, что так думать нельзя. Плакала в туалете. Все мамы в палатах не плачут. В туалетах, в ванной. Вернусь веселая:

- У тебя уже щечки порозовели. Выздоравливаешь.

- Мамочка, забери меня из больницы. Я тут умру. Тут все умирают.

Где мне плакать? В туалете? А там очередь... Там все такие, как я...»

«На радуницу... В день поминовения... Нас пустили на кладбище. На могилки, а заходить в свои дворы, милиция приказывала, нельзя. Так мы хоть издали поглядели на наши хаты... Перекрестили их...»

«Расскажу вам, что такое наш человек. Один пример. В «грязных» районах... В первые годы магазины завалили гречкой, китайской тушенкой, и люди радовались, похвалялись, что, мол, нас теперь отсюда не выгонишь. Нам тут хорошо! Загрязнялась почва неравномерно, в одном колхозе и «чистые», и «грязные» поля. Тем, кто работает на «грязных» платят больше, и все просятся туда... На «чистые» ехать отказываются...

Недавно был у меня в гостях брат с Дальнего Востока. «Вы, - говорит, - тут как «черные ящики»... Люди-ящики...» «Черные ящики» есть на каждом самолете, в них записывается вся информация о полете... Мы думаем, что мы живем, разговариваем, ходим, едим... Любим... А мы записываем информацию!..»

«Я - детский врач. У детей все иначе, чем у взрослых. У них, например, нет понятия, что рак - это смерть. Этот образ у них не возникает. Они все о себе знают: диагноз, название всех процедур, лекарств. Знают больше, чем их мамы. Мне кажется, что когда они умирают, У них такие удивленные лица... Лежат с такими удивленными лицами...»

«Врачи меня предупредили, что мой муж умрет. У него лейкоз. Рак крови.

Он заболел, когда вернулся из чернобыльской зоны. Через два месяца. Его с завода туда послали. Пришел с ночной смены:

- Утром уезжаю.

- Что ты там будешь делать?

- Работать в колхозе.

Сгребали сено в пятнадцатикилометровой зоне, убирали свеклу, копали картошку.

Вернулся. Поехали к его родителям. Помогал отцу штукатурить печь. И там упал. Вызвали «скорую», отвезли в больницу - смертельная доза лейкоцитов. Отправили в Москву.

Приехал оттуда с одной мыслью: «Я умру». Стал больше молчать. Убеждала. Просила. Словам моим не верит. Тогда я родила ему дочь, чтобы поверил. Я сны свои тогда не разгадывала. То меня ведут на эшафот, то я вся в белом... Проснусь утром, посмотрю на него: как же я останусь одна? Нельзя много думать о смерти... Гоню эти мысли... Если бы я знала, что он заболеет, закрыла бы все двери, стала бы на пороге. Заперла бы на десять замков...»

«Уже два года скитаемся мы с моим мальчиком по больницам. Ни читать, ни слушать о Чернобыле не хочу. Я все видела...

Маленькие девочки в больничных палатах играют в «куклы». Куклы у них закрывают глаза, куклы умирают.

- Почему куклы умирают?

- Потому что это наши дети, а наши дети жить не будут. Они родятся и умрут.

Моему Артемке семь лет, а на вид ему дают пять.

Закроет глаза, и я думаю, что уснул. Заплачу: он же не видит.

А он - отзывается:

- Мама, я уже умираю?

Заснет, и почти не дышит. Я стану перед ним на колени... Перед кроваткой...

- Артемка, открой глаза... Скажи что-нибудь...

«Ты еще тепленький...» - думаю про себя.

Откроет глаза. Опять заснет. И так тихо. Как умер.

- Артемка, открой глазки...

Я не даю ему умереть...»

«Недавно праздновали мы Новый год. Накрыли хороший стол. Все свое: копчености, сало, мясо, огурчики маринованные, только хлеб из магазина. Даже водка своя, самодельная. Свое, как у нас смеются, чернобыльское. С цезием, стронцием вприкуску. А где что взять? Магазины в деревнях с пустыми прилавками, а если что и появится, то с нашими зарплатами и пенсиями не подступишься.

Пришли к нам гости. Наши хорошие соседи. Молодые. Один учитель, второй - колхозный механик с женой. Выпили. Закусили. И начались песни. Не сговариваясь, запели революционные песни. Песни о войне. «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля», - мою любимую. И получился хороший вечер. Такой, как раньше.

Написала про это сыну. Он у нас учится в столице. Студент. Получаю ответ: «Мама, я представил себе эту картину... Безумную... Чернобыльская земля... Наша хата... Блестит новогодняя елка... А люди за столом поют революционные и военные песни... Как будто нет у них позади ни Гулага, ни Чернобыля...»

Мне стало страшно не за себя. За сына. Ему некуда вернуться...»

 

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ВОСХИЩЕНИЕ ПЕЧАЛЬЮ

 

Монолог о том, чего мы не знали: смерть может быть такой красивой

 

В первые дни главным был вопрос, кто виноват? Потом, когда мы больше узнали, стали думать, что делать? Как спастись? Теперь, смирившись с мыслью, что это не на год и не на два, а на много поколений, стали в мыслях возвращаться назад, переворачивать страничку за страничкой...

Это случилось в ночь с пятницы на субботу... Утром никто ничего не подозревал. Отправила в школу сына, муж ушел в парикмахерскую. Готовлю обед. Муж скоро вернулся... Со словами: «На атомной какой-то пожар. Приказ: не выключать радио». Я забыла сказать, что мы жили в Припяти, рядом с реактором. До сих пор перед глазами - ярко-малиновое зарево, реактор как-то изнутри светился. Это был не обыкновенный пожар, а какое-то свечение. Красиво. Ничего подобного я в кино не видела. Вечером люди высыпали на балконы, у кого не было, - шли к друзьям, знакомым. У нас девятый этаж, прекрасная видимость. Выносили детей, поднимали на руках: «Посмотри! Запомни!» И это люди, которые на реакторе работали... Инженеры, рабочие... Учителя физики... Стояли в черной пыли... Разговаривали... Дышали... Любовались... Некоторые за десятки километров приезжали на машинах, велосипедах, чтобы посмотреть. Мы не знали, что смерть может быть такой красивой. Но я бы не сказала, что у нее отсутствовал запах. Не весенний и не осенний запах, а что-то совсем другое, и не запах земли... Першило в горле, в глазах - слезы сами по себе. Я не спала всю ночь и слышала, как топали наверху соседи, тоже без сна. Что-то они там перетаскивали, стучали, может быть, вещи паковали. Глушила головную боль цитрамоном. Утром, когда рассвело, огляделась вокруг, это я не сейчас придумала, не потом, а тогда почувствовала: что-то не так, что-то поменялось. Насовсем. В восемь часов утра по улицам уже ходили военные в противогазах. Когда мы увидели на улицах города солдат и военную технику, мы не испугались, а, наоборот, успокоились. Раз армия пришла на помощь, все будет нормально. В наше сознание еще не укладывалось, что мирный атом может убивать... Что человек бессилен перед законами физики...

По радио весь день объявляли, чтобы готовились к эвакуации: увезут на три дня, помоют, проверят. Детям сказали обязательно взять с собой учебники. Муж все-таки положил в портфель документы и наши свадебные фотографии. А я единственное, что прихватила, это газовый платочек на случай плохой погоды...

С первых дней почувствовали, что мы - чернобыльцы, теперь уже отдельный народ. Автобус, в котором нас везли, остановился на ночь в какой-то деревне. Люди спали на полу в школе, в клубе. Негде приткнуться. И одна женщина пригласила нас к себе: «Идемте, я постелю на кровати. Жалко вашего мальчика». А другая, которая стояла рядом, оттаскивала ее от нас: «Ты с ума сошла! Они - заразные». Когда мы уже переселились в Могилев, и сын пошел в школу, в первый же день он влетел в дом с плачем... Его посадили вместе с девочкой, а та не хочет, потому что он радиационный, будто бы если с ним сидеть, то можно умереть. Сын учился в четвертом классе, и так получилось, что он один, чернобыльский, был в этом классе. Они все его боялись, называли «светлячком»... Я испугалась, что у него так быстро кончилось детство...

Мы уезжали из Припяти, а навстречу нам шли военные колонны... Бронетехника... Тут стало страшно. Но меня не покидало странное ощущение, что все это происходит не со мной, с другими. Сама плакала, искала еду, ночлег, обнимала, успокаивала сына, а внутри - даже не мысль, постоянное ощущение: я - зритель. Только в Киеве нам выдали первые деньги, а купить на них ничего нельзя: сотни тысяч людей подняли с места, все скуплено, съедено. У многих - инфаркты, инсульты, прямо там - на вокзалах, в автобусах. Меня спасла моя мама. За свою долгую жизнь она не раз лишалась дома, нажитого имущества. Первый раз ее репрессировали в тридцатые годы, забрали все: корову, лошадь, хату. Второй раз - пожар, только меня из огня выхватила: «Надо пережить, - утешала она. - Мы ведь живы».

Вспомнила... Сидим в автобусе. Плачем. Мужчина на первом сиденье громко ругает жену: «Какая же ты дура! Все хоть какие-то вещи взяли, а мы с тобой трехлитровыми банками загрузились». Жена его решила, что раз на автобусе, то по дороге передаст своей матери пустые банки для маринадов. Возле них лежали огромные пузатые сетки, мы всю дорогу о них спотыкались. Так они с этими банками и приехали в Киев.

...Я пою в церковном хоре. Евангелие читаю. Хожу в церковь, потому что только там говорят о вечной жизни. Утешают человека. Больше нигде этих слов не услышишь, а так хочется услышать.

Мне часто снится сон, как мы идем с сыном по солнечной Припяти. Сейчас - это уже город-призрак. Идем и разглядываем розы, в Припяти было много роз, большие клумбы с розами... Я была такая молодая. Сын маленький... Любила...

А весь страх забыла... Будто была только зритель...»

 

Надежда Выговская, переселенка из города Припяти

Монолог о том, как легко стать землей

 

«Я старался запомнить те дни... Было много новых ощущений... Страх... Вырвался в неизведанное, как на Марс... Я родом из Курска, в шестьдесят девятом году у нас построили атомную станцию. В городе Курчатове. Из Курска туда ездили за продуктами. За колбасой. Атомщиков обеспечивали по высшей категории. Я запомнил большой пруд, в нем удили рыбу. Недалеко от реактора. После Чернобыля я это часто вспоминал...

Значит, так: мне вручают повестку, и я, как человек дисциплинированный, в тот же день являюсь в военкомат. Военком листает мое «дело»: «Ты, - говорит, - ни разу у нас на сборах не был. А тут химики нужны. Не хочешь в лагерь под Минск на двадцать пять дней?» Я подумал: «Почему бы мне не отдохнуть от семьи, от работы? Помарширую по свежему воздуху». Двадцать второго июня тысяча девятьсот восемьдесят шестого года с вещами, котелком и зубной щеткой в одиннадцать часов я прибыл на сборный пункт. Удивило, что нас слишком много для мирного времени. Мелькнули какие-то воспоминания. Из военных фильмов. И день-то какой выпал: двадцать второе июня... Начало войны... То объявят строиться, то разойтись, и так до вечера. В автобусы погрузились, когда темнеть начало. Команда: «Кто спиртное взял, выпивайте. Ночью сядем в поезд, а утром будем в части. Чтобы вышли свежие, как огурчики, и без лишнего багажа». Понятное дело. Гудели всю ночь.

Утром нашли в лесу свою часть. Снова построили и вызывают по алфавиту. Получение спецодежды. Дали один комплект, второй, третий, ну, думаю, серьезные дела. Еще выдают шинель, шапку, матрац, подушку, - все зимнее. А на улице - лето и обещали, что отпустят через двадцать пять дней. «Да вы что, ребята, - смеется капитан, который нас вез. Двадцать пять дней?! На полгода в Чернобыль загремите». Недоумение. Агрессия. Тут нас давай уговаривать: кто за двадцать километров попадет - двойной оклад, кто за десять - тройной, кто к самому реактору - множь на шесть. Один начинает считать, что он за шесть месяцев на своей машине домой приедет, другой хотел бы убежать, но военная дисциплина. Что такое радиация? Никто не слышал. А я как раз перед этим прошел курсы по гражданской обороне, нам выдавали информацию тридцатилетней давности: пятьдесят рентген - смертельная доза. Учили, как падать, чтобы ударная волна над тобой прошла, не задела. Облучение, тепловой нагрев... А о том, что радиоактивное заражение местности - самый поражающий фактор, - ни слова. И те кадровые офицеры, которые везли нас в Чернобыль, не больно соображали, одно знали: водки надо побольше, от радиации помогает. Шесть дней стояли под Минском, шесть дней пили. Я коллекционировал этикетки спиртных бутылок. Сначала водку пили, потом, смотрю, пошли какие-то странные напитки: нитхинол и разные другие стеклоочистители. Как химику, мне это было интересно. После нитхинола - ноги ватные, а голова трезвая, даешь себе команду «Встать!». А сам падаешь.

Значит так: я - инженер-химик, кандидат наук, призвали меня с должности заведующего лабораторией крупного производственного объединения. Как меня использовали? Дали в руки лопату, практически это был мой единственный инструмент. Тут же родился афоризм: на атом - с лопатой. Защитные средства: респираторы, противогазы, но никто ими не пользовался, потому что жара до тридцати градусов, напялишь - умрешь сразу. Расписались, как за дополнительную амуницию, и забыли. Еще один штрих... Из автобусов пересели в поезд, посадочных мест в вагоне - сорок пять, а нас - семьдесят. Спали по очереди. Что-то вдруг вспомнилось... Что такое - Чернобыль? Боевая техника и солдаты. Моечные посты. Военная обстановка. Разместили в палатках, по десять человек. У кого-то остались дома дети, у кого-то жена рожает, у кого-то нет квартиры. Никто не ныл. Надо, значит надо. Родина призвала, родина велела. Такой у нас народ.

Вокруг палаток гигантские горы пустых консервных банок. Монбланы. Где-то хранившийся на военных складах неприкосновенный запас. На случай войны. Банки из-под тушенки, перловой каши... Из-под из-под кильки... Стаи кошек... Их, как мух... Деревни выселены... От ветра калитка скрипнет, мгновенно оборачиваешься: ждешь человека. Вместо человека - кошка выходит...

Снимали зараженный верхний слой земли, грузили в автомашины и вывозили в могильники. Я считал, что могильник - какое-то сложное инженерное сооружение, а это обычный курган. Землю мы поднимали и сворачивали большими рулонами... Как ковер... Зеленый дерн с травой, цветами, корнями... С жучками... Пауками, червяками... Работа для сумасшедших. Нельзя же ободрать всю землю, снять с нее все живое. Если бы не пили по-черному, каждую ночь, сомневаюсь, что можно выдержать. Психика не устояла бы. Сотни километров ободранной земли, бесплодной. Дома, сараи, деревья, шоссейные дороги, детские садики, колодцы, - оставались, как голые... Утром надо побриться, боишься заглянуть в зеркало, увидеть свое лицо. Потому что мысли появлялись всякие... Трудно представить, чтобы туда вернулись жить люди... Но мы меняли шифер, мыли крыши. То, что делаем бесполезную работу, понимали все. Тысячи людей. Но каждое утро вставали и снова ее делали. Неграмотный дед встретит: «Кидайте, сынки, дурную работу. Садитесь за стол. Пообедайте с нами». Ветер дует. Тучи плывут. Реактор не закрыт... Сняли слой, через неделю вернулись, можно наново начинать. А снимать уже нечего. Песок сыплется... Смысл понял один раз, когда с вертолетов разбрызгивали специальный раствор, чтобы получилась полимерная пленочка, не позволяющая легкоподвижному грунту перемещаться. Это мне было понятно. Но мы копали, копали...

Деревни выселены, но в некоторых оставались старики... Зайти в обычную хату и сесть пообедать... Сам ритуал... Полчаса нормальной человеческой жизни... Хотя есть там ничего нельзя. Запрещалось. Но так хотелось посидеть за столом... В старой хате...

После нас оставались только курганы. Потом вроде бы их должны обкладывать бетонными плитами, огородить колючей проволокой. Там оставляли самосвалы, уазики, краны, на которых работали, так как металл имеет свойство радиацию накапливать, поглощать. Рассказывают, что все это потом куда-то исчезло. Разворовали. Я верю, потому что у нас может быть все. Один раз тревога: дозиметристы проверили и оказалось, что столовая построена на месте, где радиация выше, чем там, куда мы ездили работать. А мы уже жили тут два месяца. Такой у нас народ. Столбы и на них доски набиты на уровне груди. Это называлось столовой... Стоя ели. Мылись из бочки... Туалет - длинная траншея в чистом поле... В руках - лопата... И рядом реактор...

Через два месяца мы уже начали что-то понимать. Давай спрашивать: «Мы же не смертники. Побыли два месяца, хватит. Пора нас поменять». Генерал-майор Антошкин проводил с нами беседу, откровенничал: «Нам невыгодно вас менять. Мы вам дали один комплект одежды. Второй, третий. Вы навыки приобрели. Менять вас - дорогое дело, хлопотное». И упор на то, что мы - герои. Раз в неделю тем, кто хорошо землю копал, перед строем вручали похвальную грамоту. Лучший похоронщик Советского Союза. Какое-то безумие...

Пустые деревни... Живут куры и кошки. Зайдешь в сарай, полно яиц. Жарили. Солдаты - бравые ребята. Курицу словят. Костер. Бутыль самогона. Каждый день в палатке выпивали хором трехлитровую бутыль самогона. Кто-то в шахматы играет, кто-то на гитаре. Человек ко всему привыкает. Один напьется - и в кровать, другому кричать охота. Драться. Двое сели пьяные за руль. Разбились. Автогеном их вырезали, доставали из расплющенного железа. Я спасался тем, что писал домой длинные письма и вел дневник. Засек меня начальник политотдела, стал за мной охотиться: где храню, что пишу? Подговорил соседа шпионить за мной. Тот предупредил: «Что строчишь?» - «Кандидатскую защитил. Докторскую пишу». Смеется: «Я так полковнику и передам. А ты это дело спрячь». Хорошие были ребята. Я уже говорил, ни одного нытика. Труса. Поверьте: нас никто никогда не победит. Никогда! Офицеры не вылазили из палаток. Валялись в домашних тапочках. Пили. Плевать! Мы копали. Пусть получают на погоны новые звездочки. Плевать! Такой у нас народ.

Дозиметристы - боги. Все к ним проталкиваются: «Ну, сынок, какая у меня радиация?» Один предприимчивый солдат сообразил: взял обыкновенную палку, намотал на нее проволоку. Постучался в одну хату и по стене этой палкой водит. Бабка за ним: «Сынок, что там у меня?» - «Военная тайна, бабка». - «А ты мне скажи, сынок. Я тебе стакан самогонки налью». - «Ну, давай!» Выпил. «Все нормально у тебя, бабка». И пошел дальше...

В середине срока нам наконец выдали всем дозиметры, такие маленькие коробочки, внутри кристалл. Некоторые стали соображать: надо его утром отвезти к могильнику и оставить, а к концу дня забрать. Чем больше радиации, тем скорее отпуск дадут. Либо больше заплатят. Кто на сапог, там лямочка есть, повесил, чтобы ближе к земле. Театр абсурда. Эти датчики были не заряжены, для того, чтобы они начали отсчет, их надо было зарядить первичной дозой радиации. То есть эти финтифлюшки, цацки эти дали для отвода глаз. Психотерапия. На самом деле оказалось кремниевое устройство, на складах лет пятьдесят валялось. В военный билет в конце каждому вписали одинаковую цифру: среднюю дозу радиации умножили на число дней пребывания. Замерили среднюю дозу в палатках, где мы жили.

То ли анекдот, то ли быль. Звонит солдат любимой девушке. Она волнуется: «Что ты там делаешь?» Он решил прихвастнуть: «Только что из-под реактора вылез, помыл руки». И тут - гудки. Разговор оборвался. Кэгэбэ слушает...

Два часа - на отдых. Ляжешь под кустик, а созрела уже вишня, такая крупная, сладкая, оботрешь и в рот. Шелковица, я первый раз видел шелковицу...

Когда работы не было, водили маршировать. Фильмы смотрели. Индийские. Про любовь. До трех-четырех часов утра. Кашевар проспит, каша сырая. Привозили газеты. Там писали, что мы - герои! Добровольцы. Печатались фотографии. Встретить бы нам того фотографа...

Неподалеку стояли интернациональные части. Татары из Казани. Видел их самосуд. Гонят перед строем солдата, остановится или отбежит в сторону, бьют. Ногами. Лазил по хатам, чистил. Сумку барахла у него нашли. Были литовцы. Через месяц взбунтовались и потребовали, отправки домой.

Был однажды спецзаказ: срочно помыть дом в пустой деревне. Фантастика! «Зачем?» - «Завтра там будут играть свадьбу». Облили из шлангов крышу, деревья, соскребли землю. Скосили картофельную ботву, весь огород, траву во дворе. Пустырь вокруг. Назавтра привезли жениха и невесту. Приехал автобус с гостями. Музыкой... Настоящие, а не киношные жених и невеста. Они уже жили в другом месте, переселились, но их уговорили приехать сюда, чтобы заснять для истории. Работала пропаганда. Фабрика грез... Даже тут, защищала наши мифы: мы везде выживем, даже на мертвой земле...

Перед самым отъездом меня вызвал командир: «Что ты писал?» - «Письма молодой жене», - ответил я. - «Ты там смотри...» - последовал приказ.

Что осталось в памяти о тех днях? Тень безумия... Как мы копали... Копали... Где-то в дневнике записано, что я там понял. В первые же дни... Я понял, как легко стать землей...»

 

Иван Жмыхов, инженер-химик

Монолог о символах великой страны

 

«Уже к концу мая, где-то через месяц после аварии, к нам начали поступать на проверку продукты из тридцатикилометровой зоны. Институт работал круглосуточно. Как военный. В республике только у нас на тот момент имелись профессионалы и специальная аппаратура. Привозили внутренности домашних и диких животных. Проверяли молоко. После первых проб стало ясно, что к нам поступает не мясо, а радиоактивные отходы. Вахтовым методом в зоне пасли стада. Пастухи приезжали и уезжали, доярок привозили только на дойку. Выполняли планы молокозаводы. Проверили. Не молоко, а радиоактивные отходы. Сухой молочный порошок и банки сгущенного и концентрированного молока Рогачевского молокозавода мы долго использовали на лекциях, как эталонный источник. А в это время их продавали в магазинах... Когда люди читали на этикетках, что молоко из Рогачева и не брали его, оно затоваривалось, вдруг появились банки без этикеток. Думаю, причина не в том, что не хватало бумаги - людей обманывали. Обманывало государство.

Первая поездка в зону: в лесу фон в пять-шеть раз выше, чем в поле, на дороге. Везде высокие дозы. Работают трактора... Крестьяне копают свои огороды... В нескольких деревнях измерили щитовидку взрослым и детям: в сто, в двести-триста раз выше допустимой дозы. Была у нас в группе женщина. Радиолог. С ней случилась истерика, когда увидела, что дети сидят в песке, играют. Проверили грудное молоко - радиоактивное... Работают магазины и, как обычно, у нас в деревнях, мануфактура и продукты по соседству: костюмы, платья, а рядом колбаса, маргарин. Лежат открыто, даже не накрытые целлофаном. Берем колбасу, яйцо... Делаем рентгеновский снимок: не продукты, а радиоактивные отходы... Сидит молодая женщина на скамейке у дома, кормит ребенка грудью... Молоко с цезием... Чернобыльская мадонна...

Мы спрашивали - как быть, что делать? Нам отвечали: «Проводите замеры. Смотрите телевизор». По телевизору Горбачев успокаивал: «Приняты неотложные меры»... Я верил. Инженер с двадцатилетним стажем, хорошо знакомый с законами физики. Знал же я, что из этих мест надо уйти всему живому. Хотя бы на время. Но мы добросовестно проводили замеры и смотрели телевизор. Мы привыкли верить. Я - из послевоенного поколения, которое выросло в этой вере. Откуда вера? Мы победили в такой страшной войне. Перед нами тогда весь мир преклонялся. Это же было! В Кордильерах на скалах было высечено имя - Сталин!! Что это? Символ. Символ великой страны.

Вот ответ на ваш вопрос: почему мы знали и молчали? Почему не вышли на площадь, не кричали? Мы докладывали, составляли объяснительные записки. А молчали и беспрекословно подчинялись приказам, потому что партийная дисциплина, я - коммунист. Не помню, чтобы кто-нибудь из наших сотрудников отказался от командировки в зону. Не из-за страха положить партбилет, а из-за веры. Прежде всего, вера, что мы живем красиво и справедливо, и человек у нас выше всего, мера всех вещей. Крушение этой веры потом для многих кончалось инфарктом или самоубийством. Пулей в сердце, как у академика Легасова... Потому что, когда теряешь веру, остаешься без веры, ты уже не участник, а соучастник, у тебя нет оправдания. Я так его понимаю.

Некий знак... На каждой атомной станции в бывшем Союзе в сейфе лежал план ликвидации аварии. Типовой план. Секретный. Без такого плана нельзя было получить разрешение на пуск станции. За много лет до аварии его разработали именно на примере чернобыльской станции: что делать и как? Кто отвечает? Где находиться? До мельчайших подробностей... И вдруг там, на этой станции происходит катастрофа... Что это - совпадение? Мистика? Если бы я был верующим... Когда хочешь найти смысл, чувствуешь себя религиозным человеком. А я - инженер. Я - человек другой веры. У меня другие символы...»

 

Марат Коханов, бывший главный инженер Института ядерной энергетики Академии наук Беларуси

Монолог о том, что в жизни страшное происходит тихо и естественно

 

«С самого начала... Где-то что-то случилось. Я даже название не расслышала, где-то далеко от нашего Могилева... Прибежал из школы брат: всем детям раздают какие-то таблетки. Видно, действительно что-то случилось. Ай-я-яй. И все Первого мая мы замечательно провели день. Вернулись домой поздно вечером, в моей комнате окно распахнуто ветром... Это вспомнилось позже...

Работала я в инспекции по охране природы. Там ждали каких-либо указаний, но они не поступали... В штате инспекции профессионалов почти не было, особенно среди руководства: полковники в отставке, бывшие партработники, пенсионеры или неугодные. В другом месте проштрафился, его к нам. Сидит, шуршит бумажками. Зашумели, заговорили они после выступления в Москве нашего беларусского писателя Алеся Адамовича, который стал бить во все колокола. Как они его ненавидели! Что-то ирреальное. Здесь живут их дети, их внуки, не они, - а писатель кричит миру: спасите!! Казалось бы должен сработать инстинкт самосохранения. На партсобраниях, в курилках - все о писаках. Что лезут не в свое дело? Распустились! Существует инструкция! Субординация! Что он понимает? Он не физик! Есть цека, есть генеральный секретарь! Я тогда, может быть, впервые поняла, что такое - тридцать седьмой год. Как это было...

В то время мое представление об атомной станции было совершенно идиллическое. В школе, в институте нас учили, что это сказочные «фабрики энергии из ничего», где люди в белых халатах сидят и нажимают кнопки. Чернобыль взорвался на фоне неподготовленного сознания. Вдобавок никакой информации. Горы бумаг с грифом «совершенно секретно»: «засекретить сведения об аварии», «засекретить сведения о результатах лечения», «засекретить сведения о степени радиоактивного поражения персонала, участвовавшего в ликвидации...» Гуляли слухи: кто-то в газетах прочел, кто-то слышал, кому-то сказали... Кто-то слушал западные голоса, только они в то время передавали, какие таблетки пить, как их употреблять. Но реакция чаще всего была такая: враги злорадствуют, а у нас все хорошо. Девятого мая ветераны пойдут на парад... Даже те, кто тушил реактор, как потом выяснилось, тоже жили среди слухов. Кажется, опасно руками брать графит... Кажется...

Откуда-то появилась в городе сумасшедшая. Ходила по базару и говорила: «Я видела эту радиацию. Она синяя-синяя, переливается...» Люди перестали покупать на рынке молоко, творог. Стоит бабка с молоком, никто его у нее не берет. «Не бойтесь, - уговаривает, - я корову в поле не вывожу, я траву ей сама ношу». Выедешь за город, какие-то чучела вдоль дороги маячат: пасется корова, целлофаном обвязанная, и рядом бабка, тоже вся в целлофане. Хоть плачь, хоть смейся. И нас уже стали посылать на проверки. Меня направили в лесхоз. Лесникам поставки древесины не уменьшили, как был план, так и остался. На складе включили прибор, а он черт-те что показывает. Возле досок вроде бы нормально, а рядом с заготовленными метлами зашкаливает. «Откуда метлы?» - «Из Краснополья (как потом выяснилось, самый зараженный район в нашей Могилевский области). Последняя партия осталась. Все отправили». Как ты их по разным городам найдешь?

Что-то я еще боялась забыть? Приметное... А! Вспомнила. Чернобыль... И вдруг новое, непривычное чувство, что у каждого из нас есть своя жизнь, до этого она как бы не нужна была. А тут люди стали задумываться: что они едят, чем кормят детей. Что опасно для здоровья, а что нет? Переезжать в другое место или не переезжать? Каждому надо было принять решение. А привыкли жить - как? Всей деревней, общиной. Заводом, колхозом. Мы были советские люди. Соборные. Я, например, была советским человеком. Очень. Училась в институте, каждое лето ездила с комотрядом. Было такое молодежное движение - студенческие коммунистические отряды. Мы там работали, а деньги перечисляли какой-нибудь латиноамериканской компартии. Наш отряд, в частности, Уругваю...

Мы поменялись. Все поменялось. Очень большие усилия нужны, чтобы понять. Еще эта неспособность высказаться...

Я - биолог. Моя дипломная работа - поведение ос. Два месяца сидела на необитаемом острове. У меня было там свое осиное гнездо. Они приняли меня в свою семью после того, как неделю присматривались. Ближе, чем на три метра никого не подпускали, а меня на десять сантиметров уже через неделю. Я подкармливала их со спички вареньем прямо на гнезде. «Не разрушай муравейник, это хорошая форма чужой жизни», - любимая поговорка нашего преподавателя. Осиное гнездо связано со всем лесом, и я постепенно тоже становлюсь частью ландшафта. Подбегает мышонок и садится на край моих кроссовок, дикий, лесной, но он уже воспринимает меня, как часть пейзажа, вчера сидела, сегодня сижу, завтра буду сидеть...

После Чернобыля... На выставке детских рисунков: ходит по черному весеннему полю аист... И подпись: «Аисту никто ничего не сказал». Это - мои чувства. А была работа. Мы ездили по области, отбирали пробы воды, пробы земли - и отвозили в Минск. Девочки наши ворчали: «Горячие пирожки возим». Ни защиты, ни спецодежды. Сидишь на переднем сиденье, а за спиной образцы - «светятся». Составляли акты для захоронения радиоактивного грунта. Хоронили землю в земле... Такое странное человеческое занятие... По инструкции захоронение положено производить с геологической разведкой, чтобы глубина залегания грунтовых вод была не ближе четырех-шести метров, а глубина захоронения - небольшая, стены и дно котлована выстелить полиэтиленовой пленкой. Но это в инструкции. А в жизни, естественно, по-другому. Как всегда. Никакой геологоразведки. Ткнут пальцем: «Тут копай». Экскаваторщик копает. «Так на какую глубину копали?» - «А черт его знает! Вода появилась, я бросил». Бухали прямо в грунтовые воды...

Вот говорят: святой народ, преступное правительство... Я потом вам скажу, что об этом думаю... О народе нашем и о себе...

Самая большая командировка у меня была в Краснопольский район, я уже говорила, самый-самый. Чтобы предотвратить смывание радионуклидов с полей в реки, следовало опять же действовать по инструкции: пропахать двойные бороздки, перерыв - и еще раз двойные бороздки, и дальше в таких же интервалах. Надо проехать вдоль всех малых рек. Проверить. До райцентра добираюсь рейсовым автобусом, а дальше, естественно, требуется машина. Иду к председателю райисполкома. Председатель сидит в своем кабинете, обхватил голову руками: план никто не снимал, структуры севооборота никто не менял, как сеяли горох, так и сеют, хотя знают, что горох больше всего берет радиацию, как и все бобовые. А там местами сорок кюри и выше. Ему не до меня. В детских садах разбежались повара и медсестры. Дети голодные. Сделать операцию аппендицита, надо везти человека на «скорой» в соседний район, шестьдесят километров по дороге, как стиральная доска. Все хирурги уехали. Какая машина?! Какие двойные бороздки? Ему не до меня. Тогда я ткнулась к военным. Молодые ребята, они отработали там по полгода. Сейчас отчаянно болеют. Дали в мое распоряжение бэтээр с экипажем, даже нет, не бэтээр, а бээрдэмку, как они ее звали (БРДМ) - разведывательная машина с пулеметом. Я очень жалела, что не сфотографировалась на ней. На броне. Опять - романтика. Прапорщик, который командовал на этой машине, все время связывался с базой: «Сокол! Сокол! Продолжаем работу». Едем, дороги наши, леса наши, а мы - на боевой машине. Стоят у заборов женщины. Стоят и плачут. Последний раз они видели эту технику во время Отечественой войны. И у них страх, что началась война.

По инструкции у тракторов для пропашки этих борозд кабина должна быть защищена, герметизирована. Я видела такой трактор, кабина, действительно, герметична. Трактор стоял, а тракторист лежал на траве, отдыхал. «Вы с ума сошли? Разве вас не предупредили?» - «Так я же голову телогрейкой накрыл», - отвечает. Люди не понимали. Их все время пугали, готовили к атомной войне. А не к Чернобылю...

Места там красивые необычайно. Лес сохранился не саженый, а настоящий. Древний. Петлистые речушки, в них вода цвета чая и прозрачная-прозрачная. Зеленая трава. Люди перекликаются в лесу... Для них это естественно, как выйти утром в свой сад... А ты уже знаешь, что все это отравлено.

Встретилась нам бабка:

- Детки, а молочко от своей коровки можно пить?

Мы глаза в землю, у нас приказ - данные собирать, но с населением тесно не общаться.

Первым нашелся прапорщик:

- Бабуля, а сколько вам годков?

- Да уже за восемьдесят, а может, и больше. Документы в войну сгорели.

- Ну тогда пейте.

Деревенских людей больше всех жалко, они безвинно пострадали, как дети. Потому что Чернобыль не крестьянин придумал, у него с природой свои отношения - доверчивые, не захватнические, как и сто лет назад и тысячу. Как в божественном замысле... И они не понимали, что произошло, они хотели верить ученым, любому грамотному человеку, как священнику. А им твердили: «Все хорошо. Ничего страшного. Только мойте руки перед едой». Поняла, не сразу, а через несколько лет, что мы все участвовали... В преступлении... В заговоре... (Молчит.)

Вы не можете представить, в каких количествах на машинах из зоны вывозилось все, что туда направлялось в виде помощи, льгот ее жителям: кофе, тушенка, ветчина, апельсины. Ящиками, фургонами. Тогда же таких продуктов нигде не было. Живились местные продавцы, каждый проверяющий, все это мелкое и среднее чиновничество. Человек оказался хуже, чем я думала. И я сама... Тоже хуже... Я теперь это о себе знаю... (Останавливается.) Я, конечно, признаюсь... Для меня самой это уже важно... Ну, опять же пример... В одном колхозе, допустим, пять деревень. Три «чистые», две «грязные», от одной до другой - два-три километра. Двум платят «гробовые», трем - нет. В «чистой» деревне строят животноводческий комплекс. Мол, завезем чистые корма. А где их взять? Ветер несет пыль с одного поля на другое. Одна земля. Чтобы построить комплекс, нужны бумаги. Комиссия их подписывает, я - в этой комиссии, хотя каждый знает, что подписывать нельзя. Преступление. В конце концов, находила я себе оправдание, проблема чистых кормов не дело инспектора по охране природы.

Каждый находил какое-то оправдание. Объяснение. Я проводила такой опыт с собой... И вообще я поняла, в жизни страшное происходит тихо и естественно...»

 

Зоя Брук, инспектор охраны природы

Монолог о том, что русский человек всегда хочет во что-нибудь верить

 

«А вы разве не замечали, что между собой мы даже не говорим об этом? Через десятки лет, через столетия - это будут мифологические годы...

Я боюсь дождя - вот, что такое - Чернобыль. Боюсь снега... Леса... Это не абстракция, не умозаключение, а личное чувство. Чернобыль... Он в моем доме... В самом дорогом для меня существе, в моем сыне, который родился весной восемьдесят шестого... Он болен. Животные, даже тараканы, они знают, сколько и когда рожать. Люди так не могут, творец не дал им дара предчувствия. Недавно в газетах опубликовали, что в девяносто третьем году только у нас, в Беларуси, женщины сделали двести тысяч абортов. Основная причина - Чернобыль. Мы уже везде живем с этим страхом... Природа как бы свернулась, ожидая. Выжидая. «Горе мне! Куда девалось время?» - воскликнул бы Заратустра.

Я много размышлял. Искал смысл... Чернобыль - это катастрофа русской ментальности. Вы об этом не задумывались? Конечно, я согласен, когда пишут, что это не реактор взорвался, а вся прежняя система ценностей. Но в этом объяснении мне чего-то не хватает...

Я бы говорил о том, о чем первым сказал Чаадаев - о нашей враждебности прогрессу. О нашей антитехнологичности, о нашей антиинструментальности. Вглядитесь в Европу. Начиная с эпохи Возрождения, она живет под знаком инструментального отношения к миру. Разумного, рационального. Это уважение к мастеровому человеку, к инструменту в его руках. Есть замечательный рассказ у Лескова - «Железный характер». Что это такое? Русский характер - авось да небось. Лейтмотив русской темы. Немецкий характер - ставка на инструмент, на машину. С одной стороны - попытка преодолеть, обуздать хаос, с другой - наша родная стихийность. Поезжайте куда угодно, ну, например, в Кижи, и что вы услышите, о чем с гордостью воскликнет любой экскурсовод? Что этот храм построен топором да еще без единого гвоздя! Вместо того, чтобы построить хорошую дорогу, подкуем блоху. Колеса телеги утопают в грязи, зато держим жар-птицу в руках. Второе. Это расплата за быструю индустриализацию. За скачок. Опять же на Западе - прядильный, мануфактурный век... Машина и человек двигались, менялись вместе. Формировалось технологическое сознание, мышление. А у нас? Что у нашего мужика, кроме рук? До сих пор! Топор, коса, нож - и все. На этом весь его мир держится. Ну, еще лопата. Как русский человек разговаривает с машиной? Только матом. Или кувалдой, пинком. Он ее не любит, машину, ненавидит, презирает на самом деле, он до конца не понимает, что в его руках. Я где-то читал, что рабочий персонал атомных станций часто называет реактор - кастрюлей, самоваром, керогазом. Конфоркой. Здесь уже есть гордыня: на солнце пожарим яичницу! Среди тех, кто работал на Чернобыльской станции много деревенских людей. Днем они на реакторе, а вечером - на своих огородах или у родителей в соседней деревне, где картошку еще сажают лопатой, навоз разбрасывают вилами... Их сознание существовало в этих двух перепадах, в двух временах - каменном и атомном. В двух эпохах. Человек постоянно как маятник качался. Представьте себе железную дорогу, проложенную блистательными инженерами-путейцами, мчится поезд, но на месте машинистов - вчерашние извозчики. Кучера. Это судьба России путешествовать в двух культурах. Между атомом и лопатой. А технологическая дисциплина? Для нашего народа она - часть насилия, колодки, цепи. Народ стихийный, вольный. Всегда мечтал не о свободе - о вольнице. Для нас дисциплина - это репрессивный инструмент. Что-то есть особенное в нашем невежестве, что-то близкое к невежеству восточному...

Я - историк... Раньше много занимался лингвистикой, философией языка. Не только мы думаем языком, но и язык думает нами. В восемнадцать лет, а может, и чуть раньше, когда стал читать самиздат и открыл для себя Шаламова, Солженицына, я вдруг понял, что все мое детство, детство моей улицы, а рос я в интеллигентной семье (прадед священник, отец профессор петербургского университета), пронизано лагерным сознанием. И весь словарь моего детства - язык зэков. Для нас, подростков, это было вполне естественно: отца называли пахан, мать - махана. «На хитрую жопу есть х... с винтом» - это я в девять лет усвоил. Ни одного цивильного слова. Даже игры, поговорки, загадки были зэчные. Потому что зэки - это не отдельный мир, который существовал где-то в тюрьмах, далеко. Это все было рядом. Как писала Ахматова «полстраны сажало, полстраны сидело». Думаю, что вот это наше лагерное сознание неминуемо должно было столкнуться с культурой. С цивилизацией, с синхрофазотроном...

Ну и, конечно, мы были воспитаны в особом советском язычестве: человек - властелин, венец творения. И его право делать с миром все, что он захочет. Мичуринская формула: «Мы не можем ждать милости от природы, взять их у нее наша задача». Попытка привить народу те качества, те свойства, которых у него нет. Психология насильника. Вызов истории, вызов природе. Сейчас все вдруг заговорили о Боге. Почему его не искали в Гулаге, в камерах тридцать седьмого, на партсобраниях сорок восьмого, когда громили космополитизм, при Хрущеве, когда рушили храмы? Современный подтекст русского богоискательства лукав и лжив. Бомбят мирные дома в Чечне... Уничтожают маленький и гордый народ... Мы умеем только с мечом... Автомат Калашникова вместо слова... Обгоревших русских танкистов сгребают лопатами и вилами... То, что от них осталось... И тут же со свечкой стоят в храме... На Рождество...

Что нужно? Ответить на вопрос: способна ли русская нация на такой глобальный пересмотр всей своей истории, как оказались на это способны после второй мировой войны японцы? Немцы? Хватит ли у нас интеллектуального мужества? Об этом почти не говорят. Говорят о рынке, о ваучерах, чеках... Мы в очередной раз выживаем. Вся энергия уходит на это. А душа брошена... Тогда зачем это все? Ваша книга? Мои бессонные ночи? Если жизнь наша, как чирк спичкой? Здесь может быть несколько ответов. Примитивный фатализм. И могут быть великие ответы. Русский человек всегда хочет во что-нибудь верить: в железную дорогу, в лягушку (нигилист Базаров), в византийство, в атом... А теперь вот - в рынок...

Булгаков в «Кабале святош»: «Всю жизнь грешила. Актрисой была». Сознание греховности искусства. Безнравственности его природы. Заглядывание в чужую жизнь. Но оно, как сыворотка зараженного, может стать прививкой чужого опыта. Чернобыль - это тема Достоевского. Попытка оправдания человека. А, может быть, все очень просто: войти в мир на цыпочках и остановиться у порога?! Этот божественный мир...»

 

Александр Ревальский, историк

Монолог о том, как маленькая жизнь беззащитна в великое время

 

Не спрашивайте... Не буду... Не буду об этом... (Подумав). Нет, я могу с вами поговорить, чтобы понять... Если вы мне поможете... Только не надо жалеть, не надо утешать. Самое больное... Без смысла так страдать нельзя, столько передумать нельзя. Невозможно! Невозможно! (Срывается на крик). Эту резервацию, этот лагерь... Этот чернобыльский мир... Его невозможно охватить нашим знанием, нашими чувствами. Как же тогда найти смысл? Скандируют на митингах... В газетах пишут: Чернобыль развалил империю, он излечил нас от коммунизма... От подвигов... Подвиг - это слово, которое придумало государство... От... Но у меня ничего больше нет, ничего другого, я выросла среди таких слов и таких людей. Все исчезло, эта жизнь исчезла. За что удержаться? Чем спастись? Без смысла так страдать нельзя. (Молччит). Одно я знаю, что никогда не буду счастливой...

Он приехал оттуда... Несколько лет был, как во сне, как в бреду.

«Нина, как хорошо, что у нас двое детей. Они останутся.»

Рассказывал и рассказывал.

Я запоминала...

Посреди деревни - красная лужа. Гуси и утки ее обходят.

Мальчишки-солдаты, разутые-раздетые. Лежат в траве. Загорают. «Вставайте, черти, а то - погибнете!!» Они: га-га!

Смерть уже всюду, но серьезно не воспринимается.

Эвакуация... У старой, как она сама, хаты, стоит на коленях бабка с иконой. Голосит: «Детки, никуда я не пойду со своего угла. Не кину. Заберите грошики, что мне дали. За хлевок насчитали, за коровку... А кто мне за мою жизнь заплатит? Моя жизнь - ноченька черная. В войну двух сынов убили, лежат тут на могилках. Два сынка.... А разве это война? Сейчас - война? Тучки белые плывут... Яблоньки белые цветут... Никто на нас не напал. Не стреляют. Все вокруг свои. Свои люди. Разве это война?» И никто ей не может ответить: стоит полковник, который руководит эвакуацией, стоит кто-то из райкома партии. Местное начальство. Никто еще не знает, что это - война. И называется она - Чернобыль.

Сама я не расспрашивала. Понимала его, понимала душой, действовали какие-то совершенно другие органы. Наше знание - наше одиночество. Это одиночество... Я хотела у вас спросить... Я хотела сказать, что боюсь искусства об этом... Об ужасе... Мне часто кажется... Мне в другой раз так невмоготу, что я знать этого не хочу. Ненавижу вспоминать! Ненавижу! (Снова срывается на крик). Когда-то... Когда-то я завидовала героям. Тем, кто участвовал в великих событиях, был на переломе, на перевале. Так мы тогда говорили, так пели. Песни красивые были. Мечтала! Примерялась! Жалела, что не родилась в семнадцатом или сорок первом... А теперь рассуждаю по другому: я не хочу становиться историей, жить в историческое время. Моя маленькая жизнь сразу становится беззащитной. Великие события сметают ее, не заметив. Не разглядев. (Задумывается) После нас останется один Чернобыль, он останется вместо нас. Вместо истории.

«Нина, как хорошо, что у нас с тобой двое детей. Они останутся».

Рассказывал и рассказывал.

Я запоминала...

Голуби, воробьи.... Аист.... Аист бежит-бежит по полю, хочет взлететь. А взлететь не может...

Люди ушли, в домах остались жить их фотографии.

Едут по брошенной деревне и видят картину - как в сказке: сидят на крыльце старик со старухой, а вокруг них бегают ежики. И их так много, как цыплят. Без людей в деревне тихо, будто в лесу, ежики перестали бояться, приходят и просят молока. И лисы, рассказали им, прибегают, и лоси. Кто-то из ребят не выдержал: «Я же - охотник!» «Что ты!! Что ты!! - Замахали руками старики. - Зверей трогать нельзя! Стрелять нельзя! Мы с ними породнились». Одна семья - люди и весь остальной живой мир...

Он знал, что умрет... Умирает... И дал себе слово - жить только дружбой и любовью. Работала я в двух местах, одной моей зарплаты и его пенсии нам не хватало, попросил: «Давай продадим машину, она не новая, но что-то же за нее нам дадут. Побудь дома. Я больше посмотрю на тебя». Звал друзей... Приезжали жили подолгу у нас его родители... Что-то он понял... Что-то он там понял о жизни, чего раньше не понимал. Слова у него появились какие-то другие...

«Нина, как хорошо, что у нас с тобой двое детей. Они останутся».

Задам вопрос:

- Ты думал о нас? О чем ты там думал?

- Я видел мальчика, он родился через два месяца после взрыва. Дали имя - Антон. А все звали Атомчик.

- Ты думал...

- Там всех жалко. Даже мошку жалко, и воробья. Пусть все живут. Пусть мухи летают, осы жалят, тараканы ползают... Даже таракану не хочешь делать больно...

- Ты...

- Дети рисуют Чернобыль... Деревья на картинах растут вверх корнями. Вода в реках красная или желтая. Нарисуют и сами плачут...

Я хочу понять... Но что я хочу понять? Сама не знаю... (Незаметно улыбнулась). Его друг сделал мне предложение... Еще когда мы учились, в студенчестве он за мной ухаживал. Потом женился на моей подруге, потом развелся. Сделал мне предложение: «Будешь жить королевой». У него магазин, у него шикарная квартира в городе, у него дом за городом. Я думала... Я думала... Пока он не пришел пьяный: «Никак героя не забудешь!?» Ха-ха. «Он поехал, а я отказался. Я живу, а он - памятник». Ха-ха. (Срывается на крик). Выгнала! Выгнала!! «Дура! Живи на свою учительскую зарплату, на свои тридцать долларов». Живу... (Успокоившись). Иногда появляются странные мысли, иногда я думаю, что Чернобыль меня спас, он заставил меня задуматься. Душа расширилась...

Он рассказывал и рассказывал.

Я запоминала...

Тучи пыли... Трактора в поле... Женщины с вилами... Дозиметр щелкает...

За проволокой. Зона. Людей нет, и время движется иначе... День длинный-длинный... Как в детстве...

К ним приезжали артисты. Поэты. Стихи читали. Пугачева перед ними выступала. В поле. «Если вы не уснете, я буду петь, мальчики, вам до утра». Она называла их герояим.

Все называли их героями... (Плачет). Без смысла так страдать нельзя. Без знакомых слов... Даже без медали, которую ему дали... Лежит дома.... Оставил сыну.... Одно я знаю, что никогда уже не буду счастливой...

 

Нина Ковалева, жена ликвидатора

Монолог о физике, в которую все мы были влюблены

 

«С юности я имел привычку все записывать. Когда Сталин умер - что происходило на улицах, о чем говорили. И Чернобыль я записывал с первого дня, знал, что пройдет время и многое забудется, безвозвратно исчезнет. Так это и случилось. Мои друзья, они были в центре событий, физики-ядерщики забыли, что тогда чувствовали, о чем говорили со мной. А у меня все записано...

В тот день... Я, заведующий лабораторией Института ядерной энергетики Академии наук Беларуси, приехал на работу, институт наш за городом, в лесу. Чудесная погода! Весна. Открыл окно. Воздух чист, свеж. Удивился: почему-то сегодня не залетают синички, которых я прикормил за зиму, вывешивая за окном кусочки колбасы. Нашли поживу повкуснее?

А в это время на нашем институтском реакторе паника: дозиметрические приборы показывали рост активности, на воздухоочистительных фильтрах она поднялась в двести раз. Мощность дозы возле проходной - около трех миллирентген в час. Это очень серьезно. Такая мощность допускается как предельная в радиационно опасных помещениях при работе не более шести часов. Первое предположение - в активной зоне разгерметизировалась оболочка одного из тепловыделяющих элементов. Проверили - норма. А, может, перевозили контейнер из радиохимической лаборатории и так тряхнули по дороге, что повредили внутреннюю оболочку, загрязнили территорию? Попробуй теперь отмой пятно на асфальте! Что же случилось? А тут еще по внутреннему радио объявили: сотрудникам не рекомендуется выходить из здания. Между корпусами стало пустынно. Ни одного человека. Жутковато. Необычно.

Дозиметристы проверили мой кабинет: «светит» стол, «светит» одежда, стены... Я встаю, у меня нет желания даже садиться на стул. Вымыл голову над раковиной. Посмотрел на дозиметр - эффект налицо. Неужели это все-таки у нас, ЧП в нашем институте! Утечка? Как теперь дезактивировать автобусы, которые развозят нас по городу? Сотрудников? Придется поломать голову... Я очень гордился нашим реактором, я изучил его до миллиметра...

Звоним на Игналинскую атомную, она рядом. У них приборы тоже орут. Тоже паника. Звоним на Чернобыль... На станции не отвечает ни один телефон... К обеду выясняется. Над всем Минском радиоактивное облако. Мы определили - активность йодная. Авария на каком-то реакторе...

Первая реакция: позвонить домой жене, предупредить. Но все наши телефоны в институте прослушивают. О, этот вечный, десятилетиями вдалбливаемый страх! Но они же там ничего не знают... Дочь после занятий в консерватории гуляет с подружками по городу. Ест мороженое. Позвонить?! Но могут быть неприятности. Не допустят к секретным работам... Все равно не выдерживаю, поднимаю трубку:

- Слушай меня внимательно.

- О чем ты? - Громко переспросила жена.

- Тише. Закрой форточки, все продукты - в полиэтиленовые пакеты. Надень резиновые перчатки и протри мокрой тряпкой все, что можно. Тряпку - тоже в пакет и спрячь подальше. Сохнущее на балконе белье - опять в стирку.

- Что у вас произошло?

- Тише. Разведи две капли йода в стакане воды. Вымой голову...

- Что... - но я не даю жене договорить, кладу трубку. Она должна понять, сама работник нашего института.

В пятнадцать часов тридцать минут выяснили - авария на чернобыльском реакторе...

Вечером возвращаемся в Минск на служебном автобусе. Полчаса, которые едем, молчим или переговариваемся о постороннем. Боимся заговорить вслух друг с другом о том, что случилось. У каждого - партбилет в кармане...

Перед дверью квартиры лежала мокрая тряпка. Значит, жена все поняла. Захожу, в прихожей сбрасываю с себя костюм, рубашку, раздеваюсь до трусов. Неожиданно подступает ярость... К черту эту секретность! Этот страх! Беру городской телефонный справочник... Телефонные книжки дочери, жены... Начинаю всем подряд звонить, что я, сотрудник Института ядерной энергетики, над Минском радиоактивное облако... И дальше перечисляю, что надо предпринимать: вымыть голову, закрыть форточки... Мокрое белье с балкона - опять в стирку... Выпить йод. Как его правильно принимать... Реакция людей: спасибо. Ни расспросов, ни испуга. Я думаю, что они мне не верили или не в силах были охватить грандиозность события. Никто не испугался. Реакция удивительная.

Вечером звонит мой друг. Физик-ядерщик, доктор наук... Как беспечно! С какой верой мы жили! Только теперь это понимаешь... Он звонит и говорит между прочим, что хочет поехать на майские праздники к родителям жены на Гомельщину. Оттуда же рукой подать до Чернобыля? Едет с маленькими детьми. «Замечательное решение! - я кричал. - Ты с ума сошел!» Это о профессионализме. И о нашей вере. Я орал. Он, наверное, не помнит, что я спас его детей... (После передышки.)

Мы... Я говорю о всех нас... Мы Чернобыль не забыли, мы его не поняли. Что дикари могли понять в молнии?

В книге Алеся Адамовича... Его разговор с Андреем Сахаровым об атомной бомбе... «А вы знаете, как хорошо пахнет озоном после ядерного взрыва?» - спрашивал академик, отец водородной бомбы. В этих словах романтика. Для меня... Моего поколения... Извините, по лицу вижу реакцию... Вам кажется это восторгом перед вселенским кошмаром... А не перед человеческим гением... Но это нынче ядерная энергетика унижена, опозорена. А мое поколение... В сорок пятом, когда взорвали атомную бомбу, мне было семнадцать лет. Я любил фантастику, мечтал полететь на другие планеты, решил, что ядерная энергия поднимет нас в космос. Поступил в Московский энергетический институт и там узнал, что есть сверхсекретный факультет - физико-энергетический. Пятидесятые-шестидесятые годы... Физики-ядерщики... Элита... восторг. Гуманитарии оттеснены... В трех копейках, говорил наш школьный учитель, столько энергии, что может работать электростанция. Дух захватывало! Я зачитывался американцем Смиттом, он писал, как изобрели атомную бомбу, проводили испытания, подробности взрыва. У нас все держалось в секрете. Я читал... Воображал... Фильм о советских атомщиках «Девять дней одного года» вся страна смотрела. Высокие зарплаты, секретность прибавляли романтизма. Культ физики! Время физики! Даже когда уже в Чернобыле рвануло... Как медленно мы расставались с этим культом... Вызвали ученых... Они прилетели на реактор спецрейсом, но многие ведь не взяли с собой бритвенные приборы, думали, что летят на несколько часов. Всего на несколько часов. Хотя им сообщили, что на атомной станции взрыв. Но они верили в свою физику, они все были из поколения этой веры. Время физики в Чернобыле кончилось...

Вы уже иначе смотрите на мир... У Константина Леонтьева недавно вычитал мысль о том, что результаты физико-химического разврата заставят когда-нибудь космический разум вмешаться в наши земные дела. А мы, воспитанные в сталинские времена, мы не могли в своих мыслях допустить существования каких-то сверхъестественных сил. Библию я прочел потом... И женился на одной и той же женщине два раза. Ушел и вернулся. Еще раз встретились в этом мире. Жизнь удивительная штука! Загадочная! Теперь я верю... Во что я верю? Что трехмерный мир уже тесен для современного человека... Почему сегодня такой интерес к фантастике? Человек отрывается от земли... Он орудует другими категориями времени, не одной землей, а разными мирами. Апокалипсис... Ядерная зима... В западной литературе все это уже написали, как бы отрепетировали. Они готовились к будущему. Взрыв большого количества ядерного оружия приведет к громадным пожарам. Атмосфера насытится дымом. Солнечные лучи не смогут пробиваться к земле, а там цепная реакция пошла - холодно, холоднее, холоднее. Эту мирскую версию о «конце света» внедряют со времен промышленной революции восемнадцатого века. Но атомные бомбы не исчезнут даже тогда, когда уничтожат последнюю боеголовку. Останутся знания...

Вы только спрашиваете, но я с вами все время спорю. У нас спор между поколениями... Вы замечаете? История атома - это не только военный секрет, тайна, проклятие. Это - наша молодость, наше время... Наша религия...

Пятьдесят лет прошло, всего пятьдесят лет. Теперь мне тоже иногда кажется, что миром правит кто-то другой, что мы со своими пушками и космическими кораблями - как дети. Но я в этом еще не утвердился... Удивительная штука жизнь! Я любил физику и думал: ничем, кроме физики, заниматься никогда не буду, а теперь хочу писать. К примеру, о том, что науку человек не устраивает, теплый человек, он ей мешает. Или: как несколько физиков могут переменить весь мир. О новой диктатуре. Диктатуре физики и математики... Мне открылась еще одна жизнь...

...Перед операцией... Я уже знал, что у меня рак... Я думал, что мне осталось жить дни и страшно не хотелось умирать. Вдруг я вижу каждый листок, яркие цветы, яркое небо, ярчайше-серый асфальт, трещины на нем, а в них муравьи снуют. Нет, думаю, их надо обходить. Жалко их. Зачем, чтобы они умирали? От запаха леса у меня кружилась голова... Запах воспринимался сильнее цвета. Легкие березы... Тяжелые ели... И все это я не увижу? На секунду, на минуту больше прожить! Зачем я столько времени, часов, дней просидел у телевизора, среди вороха газет? Главное - жизнь и смерть...»

 

Валентин Борисевич, бывший заведующий лабораторией Института ядерной энергетики академии наук Беларуси

Монолог о том, что дальше Колымы, Освенцима и Холокоста

 

«В первые дни... Ощущения были смешанные... Помню два самых сильных чувства - чувство страха и чувство обиды. Все произошло и никакой информации: власть молчит, медики ничего не говорят. В районе ждали указаний из области, в области - из Минска, а в Минске - из Москвы. Длинная-длинная цепочка, а в конце ее все решало несколько человек. Мы оказались беззащитными. Вот это было самое главное чувство в те дни. Всего несколько человек решало нашу судьбу. Судьбу миллионов людей. Также, как и всего несколько человек могли нас убить... Не маньяки, и не преступники. Обычные дежурные операторы на атомной станции. Когда я это поняла, я испытала сильное потрясение. Чернобыль открыл бездну, что-то такое, что дальше Колымы, Освенцима и Холокоста. Человек с топором и луком, или человек с гранатометом и газовыми камерами не мог убить всех. Но человек с атомом...

Я - не философ, не стану философствовать. Лучше еще раз о том, что помню...

Паника первых дней: кто-то рванул в аптеки и накупил йода, кто-то перестал ходить на рынок, покупать там молоко, мясо, особенно говядину. В нашей семье в это время старались не экономить, брали дорогую колбасу, надеясь, что она из хорошего мяса. Но скоро узнали, что именно в дорогую колбасу подмешивали зараженное мясо, дескать, раз она дорогая, ее покупают понемногу, употребляют меньше. Мы оказались беззащитными. Но это все уже вам, конечно, известно. Хочу написать о другом. О том, что мы были генерацией советской.

Мои друзья - врачи, учителя. Местная интеллигенция. У нас был свой кружок. Собрались у меня дома. Пьем кофе. Сидят две закадычные подруги, одна из них врач. У обеих маленькие дети.

Первая:

- Завтра еду к родителям. Увезу детей. Вдруг заболеют, потом никогда себе не прощу.

Вторая:

- В газетах пишут, что через несколько дней обстановка станет нормальной. Там - наши войска. Вертолеты, бронетехника. По радио сообщали.

Первая:

- Тебе тоже советую: забери детей! Увези! Спрячь! Это не война. Мы даже не можем себе представить, что произошло.

Неожиданно они перешли на высокие тона и кончилось ссорой. Взаимными обвинениями:

- Ты - предательница! Где твой материнский инстинкт? Фанатичка!

- Что бы с нами было, если бы каждый поступал так, как ты? Победили бы мы в войну?

Спорили две молодые красивые женщины, безумно любящие своих детей. Что-то повторялось, какой-то знакомый текст...

И у всех, кто там был, мое, в частности, ощущение: она вносит тревогу. Надо дождаться, пока скажут. Объявят. Она - врач, знала больше: «Собственных детей не способны защитить! Вам никто не угрожает? А вы все равно боитесь!»

Как мы ее в те минуты презирали, даже ненавидели, она испортила нам вечер.

На следующий день она уехала, а мы нарядили своих детей и повели на первомайскую демонстрацию. Могли идти, а могли и не идти. У нас был выбор. Нас никто не заставлял, не требовал. Но мы посчитали это своим долгом. Как же! В такое время, в такой день... Все должны быть вместе... Бежали на улицу, в толпу...

На трибуне стояли все секретари райкома партии, рядом с первым секретарем - его маленькая дочка, она стояла так, чтобы ее видели. На ней - плащ и шапочка, хотя светило солнце, а на нем - военная плащ-палатка. Но они стояли... Это я помню... «Загрязнена» не только наша земля, но и наше сознание. И тоже на много лет.

Я изменилась за эти годы больше, чем за всю свою прежнюю жизнь - сорок лет. Много думала...

Люди там, в зоне, заперты - они в мышеловке. В ловушке. Кому он нужен маленький человек? Отселение прекратилось. И они живут как в Гулаге. Чернобыльском Гулаге. Помню, как трудно мне давался каждый урок... Дети ждут разговора: Чернобыль везде, он вокруг, у нас выбора нет - надо научиться с ним жить. Я наново училась словам... А как? Где об этом узнать? Прочесть? Я учила любовью, я хотела победить любовью. Стою перед детьми: люблю нашу деревню, люблю нашу речку, наши леса... Самые-самые... Самые... Лучше их для меня нет. Я не обманывала. Я учила любовью...

С нами случилось что-то такое, что дальше Колымы, Освенцима и Холокоста, техника подвела нас к границам другого мира. Но нет знаний. Есть культура до Чернобыля и нет культуры после Чернобыля. Живем среди идей войны, краха социализма и неопределенного будущего. А нам надо переосмыслить свое будущее, мы внезапно оказались без большого будущего. Нехватка новых представлений, идей, мыслей. Где наши писатели, философы? Почему они молчат? Я уже не говорю о том, что наша интеллигенция, больше всех ждавшая и подготавливавшая свободу, сегодня отброшена в сторону. Нищая и униженная. Я не могу себе купить даже необходимых книг. А книги - моя жизнь. Мы вдруг оказались не нужны. Не в силах с этим смириться. Все время во мне вопрос почему? Кто будет делать нашу работу? Но это - отдельная большая тема...

Я написала письмо, чтобы осталась правда тех дней и наших чувств. Как мы менялись...»

 

Из письма Людмилы Поленской, сельской учительницы, переселенки из чернобыльской зоны

Монолог о свободе и мечте об обыкновенной смерти

 

«Это была свобода... Там я чувствовал себя свободным человеком... Вам этого не понять, понять это может только тот, кто был на войне. Они выпьют, воевавшие мужики, и говорят, я их слышал, до сих пор тоскуют... По той свободе, по тому взлету... Ни шагу назад! - сталинский приказ. Заградотряды. Но ты стреляешь, выживаешь, получаешь положенные сто грамм, махорку... Тысячу раз можешь умереть, разлететься на куски, но если постараешься, перехитришь, - черта, дьявола, старшину, комбата, того, кто в чужой каске и с чужим штыком, самого Всевышнего, - ты можешь выжить! Одиночество свободы. Я его знаю, мы его знаем, те, кто был на реакторе. Как в окопе на переднем крае... Страх и свобода! Живешь на полную катушку... Вам этого не понять, в обычной жизни...Помните, нас все время готовили: будет война. А сознание оказалось не готовым. Я был не готов. Пришли на завод двое военных. Вызвали меня: «Солярку от бензина отличишь?» Спрашиваю: «Куда пошлете?» - «Куда-куда? Добровольцем в Чернобыль». Моя военная профессия - специалист по ракетному топливу. Секретная специальность. Забрали прямо с завода, в одной майке и футболке, домой не дали заскочить. Просил: «Жену надо предупредить». - «Мы сами сообщим». В автобусе нас собралось человек пятнадцать, офицеры запаса. Люди мне понравились. Надо - поехали, надо - работаем, погнали на реактор - лезли на крышу реактора.

Возле выселенных деревень стояли вышки, солдаты на вышках с оружием. Шлагбаумы. Таблички: «Обочина заражена. Въезд и остановка строго запрещены». Серые деревья, облитые дезактивационной жидкостью. Мозги сразу набекрень! В первые дни боялись сесть на землю, на траву, не ходили, а бегали, чуть машина пройдет - натягивали респираторы. После смены сидели в палатках. Ха-ха! Через пару месяцев... Это уже что-то нормальное, - это уже твоя жизнь. Рвали сливы, бреднем рыбу ловили, там щуки ого-го! И лещи. Лещей сушили к пиву. Вам об этом уже, наверное, рассказывали? В футбол играли. Купались! Ха-ха... (Снова смеется.) Верили в судьбу, в глубине души мы все фаталисты, а не аптекари. Не рационалисты. Менталитет славянский... Я верил в свою звезду! Ха-ха! Инвалид второй группы... Заболел сразу. «Лучевка» проклятая... А у меня даже медицинской карточки в поликлинике не было до этого. Черт с ним! Не я один... Менталитет...

Я - солдат, я закрывал чужой дом, входил в чужое жилье. Это такое чувство... Земля, на которой нельзя сеять... Корова тычется в калитку, а она закрыта и на доме замок. Молоко капает на землю... Это такое чувство! В деревнях, которые еще не выселили, крестьяне занимались самогоноварением, их заработок. Продавали нам. А у нас денег завались: тройные оклады на работе и суточные шли тройные. Потом вышел приказ: того, кто будет пить, оставят на второй срок. Так водка помогает или нет? Ну, хотя бы психологически... Там в это дело свято верили... Крестьянская жизнь текла просто: что-то посадил, вырастил, убрал, а все остальное идет без них. Им дела нет до царя, до власти... До космических кораблей и атомных станций, митингов в столице. И они не могли поверить, что живут в каком-то другом мире... Чернобыльском... Они же никуда не уезжали. Люди умирали от потрясения... Дрова с собой забирали тайком, зеленые помидоры срывали, закручивали. Банки взрывались, еще раз кипятили. Как это уничтожить, закопать, превратить в мусор? А мы именно этим и занимались. Аннулировали их труд, извечный смысл их жизни. Мы для них были враги... Рвался на сам реактор. «Не торопись, - говорят мне, - в последний месяц, перед дембелем всех на крышу гонят». Служили мы шесть месяцев. И точно, через пять месяцев передислокация, теперь уже под реактор. Шуточки разные и серьезные разговоры, что вот через крышу пройдем... Ну, пусть пять лет после этого протянем... Семь... Десять... Чаще называлась цифра «пять» почему-то. Откуда она взялась? Без шума, без паники. «Добровольцы, шаг вперед!» Вся рота - шаг вперед. Перед командиром - монитор, включает - на экране крыша реактора: куски графита, расплавленный битум. «Вон, ребята, видите, обломки лежат. Почистите. А вот тут, в этом квадрате, тут пробьете отверстие». Время - сорок-пятьдесят секунд. По инструкции. Но это невозможно - требовалось хотя бы несколько минут. Туда - назад, забег - бросок. Кто-то нагрузил носилки, другие сбросили. Туда, в развалины, в дыру. Сбросил, но вниз не смотри, нельзя. Заглядывали. Газеты писали: «воздух над реактором чистый». Читали, смеялись, матюгались. Воздух чистый, а мы дозы вон какие хватаем. Выдали дозиметры. Один - на пять рентген, его с первой минуты зашкаливало, второй, как авторучка, на двести рентген, тоже зашкаливало. Пять лет, сказали, детей нельзя будет иметь... Если за пять лет не умрем... Ха-ха!.. (Смеется.) Шуточки разные... Но без шума, без паники. Пять лет... Я уже десять прожил... Ха-ха!.. (Смеется.) Вручали нам грамоты. Их у меня две... Со всеми этими картинками: Маркс, Энгельс, Ленин... Красные флаги... Один парень исчез, думали, что сбежал. Через два дня нашли в кустах. Повесился. Чувство у всех такое, сами понимаете... Тогда выступил замполит, что, мол, он письмо из дому получил - жена ему изменила. Кто его знает? Через неделю у нас дембель. А его нашли в кустах... Был у нас повар, он так боялся, что жил не в палатке, а на складе, где вырыл себе нишу под ящиками с маслом и тушенкой. Перенес туда матрац, подушку... Жил под землей... Присылают разнарядку: набрать новую команду и всех на крышу. А все уже там были. Найти людей! Ну, и его зачистили. Один только раз залез... Вторая группа инвалидности... Звонит часто мне. Связи не теряем, держимся друг за друга, за свою память, она будет жить столько, сколько мы проживем. Так и напишите...

В газетах вранье... Нигде не читал, как шили мы себе кольчуги... Рубашки свинцовые... Трусики... Нам выдавали резиновые халаты, напыленные свинцом. Но плавочки варганили себе свинцовые... За этим делом следили. В одной деревне нам показали два тайных дома свидания... Мужчины, оторванные от дома, шесть месяцев без женщин, экстремальная ситуация. Все наезжали. А девчонки местные гуляли, все равно, плакали, скоро умрем. Плавочки свинцовые... Одевались поверх штанов... Напишите... Анекдоты травили. Вот, пожалуйста. Американский робот отправили на крышу, пять минут поработал - стоп. Японский робот пять минут поработал - стоп. Русский робот два часа работает. Команда по рации: «Рядовой Иванов, через два часа можете спуститься вниз на перекур». Ха-ха!.. (Смеется.)

Перед тем, как нам выходить на реактор, командир инструктирует... Строй стоит... Несколько ребят взбунтовались: «Мы уже там были, нас домой должны отправить». Мое, например, дело - топливо, бензин, а меня тоже на крышу посылали. Но я молчал. Я сам хотел. А эти взбунтовались. Командир: «У нас на крышу пойдут добровольцы, остальные шаг из строя, с вами проведет беседу прокурор». Ну, эти ребята постояли, посоветовались и согласились. Присягу принимал, значит, должен, знамя целовал... Мне, кажется, никто из нас не сомневался, что могут посадить и дать срок. Слух пустили, что два-три года дают. Если солдат получал больше двадцати пяти рентген, то командира могли посадить за то, что облучил личный состав. Ни у кого больше двадцати пяти рентген... У всех меньше... Понимаете? Но люди мне нравились. Двое заболели, нашелся один, сам сказал: «Давайте я». А он уже один раз на крыше был в этот день. Зауважали. Премия - пятьсот рублей. Другой яму наверху долбил, пора уходить - долбит. Мы ему машем: «Вниз!» А он на колени упал и добивает. Крышу надо было пробить в этом месте, чтобы желоб вставить, мусор спускать. Пока не пробил - не встал. Премия - тысяча рублей. За эти деньги тогда можно было купить два мотоцикла. У него сейчас первая группа инвалидности... Но за страх платили сразу...

Дембель. Погрузились в машины. Сколько ехали по зоне, столько сигналили. Я оглядываюсь на те дни... Я был рядом с чем-то... С чем-то фантастическим. Слов не хватает... А вот эти слова: «гигантский», «фантастический», - они всего не передают. Было такое чувство... Какое? Такое чувство я не испытывал даже в любви...»

 

Александр Кудрягин, ликвидатор

Монолог о том, что к обыденной жизни надо нечто прибавить для того, чтобы ее понять

 

«Вам нужны факты, подробности тех дней? Или моя история? Например, я никогда не занимался фотографией, а там вдруг начал снимать, со мной случайно оказался фотоаппарат. Так, думал, для себя. А теперь это - моя профессия. Я не смог освободиться от новых чувств, которые испытал, это были не краткие переживания, а целая душевная история. Понимаете?

(Говорит и раскладывает на столе, стульях, подоконнике фотографии: гигантский, величиной с колесо телеги, подсолнух, аистиное гнездо в пустой деревне, одинокое деревенское кладбище с табличкой у ворот: «Высокая радиация. Вход и въезд запрещен», детская коляска во дворе дома с забитыми окнами, на ней сидит ворона, как над своим гнездом, древний клин журавлей над одичавшими полями...)

Спрашивают. «Почему не снимаешь на цветной пленке? В цвете!» Но ведь Чернобыль... Черная быль... Остальные краски не существуют... Моя история? Комментарий к этому... (Показывает на фотографии.) Хорошо. Попробую. Понимаете, все это есть здесь... (Снова показывает на фотографии.) В то время я работал на заводе, а заочно учился в университете на историческом. Слесарь второго разряда. Нас набрали группу и срочным порядком отправили. Как на фронт.

- Куда едем?

- Куда прикажут.

- Что будем делать?

- Что прикажут.

- Но мы - строители.

- Вот и будете строить. Отстраивать.

Строили подсобные помещения: прачечные, склады, навесы. Меня поставили на разгрузку цемента. Какой цемент, откуда, - никто не проверял. Загружали, выгружали. День гребешь, лопатой, к вечеру одни зубы блестят. Человек из цемента. Серый. И сам, и спецовка насквозь. Вечером ее вытряхнул, понимаете, а утром снова надел. Проводили с нами политбеседы. Герои, подвиг, на переднем крае... Военная лексика... Что такое бэр? Кюри? Что такое миллирентген? Задаем вопросы, командир объяснить не может, в военном училище его этому не учили. Мили, микро... Китайская грамота. «Зачем вам знать? Выполняйте, что прикажут. Тут вы - солдаты». Мы - солдаты, но не зэки.

Прибыла комиссия. «Ну, - успокаивают, - у вас все нормально. Фон нормальный. Вот километра четыре отсюда, там жить нельзя, людей будут выселять. А у вас спокойно». С ними дозиметрист, он возьми и включи ящик, который висел у него на плече, и длинным этим шестом - по нашим сапогам. И как отпрыгнет в сторону, - непроизвольная реакция...

Вот тут начинается самое интересное для вас, как писателя, особенно. Как долго, вы думаете, мы вспоминали об этом моменте? От силы несколько дней. Ну, не способен наш человек думать только о себе, о собственной жизни, быть замкнутой такой системой. Политики наши не способны думать о ценности жизни, но и сам человек тоже. Понимаете? Не так мы устроены. Из другого теста. Конечно, все мы там пили и притом здорово пили. К ночи трезвых не оставалось. После первых двух рюмок кто-то затоскует, вспомнит о жене, о детях, о своей работе расскажет. Начальство выматерит. Но потом, после одной-двух бутылок... Разговоры только о судьбе страны и об устройстве Вселенной. Споры о Горбачеве и Лигачеве. О Сталине. Великая мы держава или нет, победим или не победим американцев? Восемьдесят шестой год... Чьи самолеты лучше, а космические корабли надежнее? Ну, Чернобыль взорвался, но наш человек первым вырвался в космос! Понимаете, до хрипоты, до утра. О том, почему у нас нет дозиметров и не дают каких-нибудь порошков на всякий случай? Нет стиральных машин, чтобы спецовки стирать каждый день, а не два раза в месяц? - это обсуждалось в последнюю очередь. Вскользь. Ну, так мы, понимаете, устроены. Черт возьми!

Водка ценилась дороже золота. Купить невозможно. В деревнях вокруг выпили все: водку, самогон, лосьон, добрались до лаков, аэрозолей... На столе - трехлитровая банка с самогоном или сетка с одеколоном «Шипр»... И разговоры-разговоры. Среди нас были учителя, инженеры... Полный интернационал: русские, беларусы, казахи, украинцы. Философские разговоры... О том, что мы - пленники материализма, а материализм ограничивает нас предметным миром. Чернобыль - выход в бесконечность. Я помню, как дискутировали о судьбах русской культуры, о ее тяге к трагическому. Без тени смерти ничего нельзя понять. Только на почве русской культуры и можно будет осмыслить катастрофу... Только она к этому готова... Боялись бомбы, атомного гриба, а вон как обернулось... Знаем, как горит дом от спички или снаряда... Ну, а это ни на что было не похоже... Доходили слухи, что огонь неземной, даже не огонь, а свет. Мерцание. Сияние. Не синь, а голубизна. И не дым. Ученые раньше восседали на месте богов, а теперь - падшие ангелы. Демоны! Человеческая природа как была, так и осталась для них тайной. Я - русский, с Брянщины. У нас сидит, понимаете, старик на пороге, дом покосился, скоро развалится, а он философствует, мир переустраивает. Обязательно найдется свой Аристотель в любой заводской курилке. В пивбаре. А мы - под самым реактором...

К нам залетали газетные репортеры. Снимали. Сюжеты надуманные. Снимают окно оставленного дома, кладут перед ним скрипку... И называют - чернобыльская симфония. А там ничего не надо было придумывать. Хотелось оставить в памяти все: раздавленный трактором глобус в школьном дворе, почерневшее выстиранное белье, которое висит уже год на балконе, брошенные братские могилы... Трава на них в рост с гипсовыми солдатами - памятниками, а на гипсовых автоматах - птичьи гнезда. Двери дома выбиты, уже его обшарили мародеры, а занавески на окнах задернуты. Люди ушли, остались жить их фотографии в хатах. Как их души. Не было ничего неважного, мелкого. Все хотелось запомнить точно и подробно: время дня, когда это увидел, цвет неба, свои ощущения. Понимаете? Человек уехал из этих мест навсегда. Мы - первые люди, пережившие это «навсегда». Нельзя упустить ни одной мелочи... Лица старых крестьян, похожие на иконы... Им меньше всего понятно то, что случилось. Они никогда не покидали свой двор, свою землю. Появлялись на свет, любились, добывали хлеб насущный в поте лица своего, продлевали род... Дожидались внуков... И прожив жизнь, покидали эту землю, уходя в нее, становясь ею. Беларусская хата! Это для нас, горожан, дом - машина для жизни. А для них - целый мир. Космос. Едешь через пустые деревни... И так хочется встретить человека... Разграбленная церковь... Мы зашли: пахло воском. Захотелось помолиться...

Я хотел все это запомнить. Я стал фотографировать... Это - моя история...

Недавно похоронил друга, с которым был там. Он умер от рака крови. Поминки. По славянскому обычаю выпили, закусили, понимаете. И начались разговоры, до полуночи. Сначала о нем, об ушедшем. А потом? А потом опять о судьбах страны и об устройстве Вселенной. Уйдут русские войска из Чечни или не уйдут? Начнется вторая кавказская война, или она уже идет? Какие шансы у Жириновского стать президентом? Какие у Ельцина? Об английской короне и принцессе Диане. О русской монархии. О Чернобыле. Теперь уже разные догадки... Одна из них, что инопланетяне знали о катастрофе и помогли нам, другая - это был космический эксперимент, и через какое-то время начнут рождаться дети с гениальными способностями. Необычные А может, беларусы исчезнут, как некогда исчезли другие народы: скифы, хазары, сарматы, киммерийцы, хуастеки? Мы - метафизики... Живем не на земле, а в мечтах, в разговорах. К обыденной жизни нам надо нечто прибавить, чтобы ее понять. Даже рядом со смертью...»

 

Виктор Латун, фотограф

Монолог об уродце, которого все равно будут любить

 

«Моя дочка недавно сказала: «Мама, если я рожу уродца, я все равно буду его любить». Вообразите себе?! Она учится в десятом классе, у нее уже такие мысли. Ее подружки... Они все об этом думают... У наших знакомых родился мальчик... Ждали его, первый ребенок. Красивая молодая пара. А у мальчика рот до ушей, а ушек нет... Я не хожу к ним, не наведываюсь, как раньше, не могу, а дочка нет-нет, да и забежит. Ей хочется туда, она то ли приглядывается, то ли примеряется...

Могли бы уехать отсюда, но поразмыслили с мужем и отказались. Боимся. Мы все тут - чернобыльцы. Не пугаемся друг друга, если кто-то угощает яблоками или огурцами со своего сада и огорода, берем их и едим, не прячем стыдливо в карман, сумочку, чтобы потом выбросить. Мы - с одной памятью... С одинаковой судьбой... А везде, в любом другом месте мы - чужие. Прокаженные. Все привыкли к словам: «чернобыльцы», «чернобыльские дети», «чернобыльские переселенцы»... Но вы ничего о нас не знаете. Вы боитесь нас... Наверное, если бы нас не выпускали отсюда, поставили милицейские кордоны, многие бы из вас успокоились. (Останавливается.) Не доказывайте обратное. Не убеждайте. Я это пережила... В первые дни... Схватила дочку и ринулась в Минск, к сестре... Моя родная сестра нас не пустила в дом, потому что у нее был маленький ребенок, кормила грудью. Вообразите себе? И мы ночевали на вокзале. Сумасшедшие мысли приходили в голову... Куда нам бежать? Может, лучше покончить с собой, чтобы не мучиться... Это же первые дни... Все представляли себе какие-то страшные болезни. Невообразимые. А я ведь врач. Можно только догадываться, что творилось с другими... Я смотрю на наших детей: куда бы они не поехали, они чувствуют себя чужими среди своих сверстников... В пионерском лагере, где моя дочь один год отдыхала, к ней боялись прикоснуться: «Чернобыльский ежик. Светлячок. Она в темноте светится». Звали вечером во двор, чтобы проверить, - светится или не светится...

Вот говорят - война... Военное поколение... Сравнивают... Военное поколение? Да оно же счастливое! У них была победа. Они победили! Это дало им мощную энергию жизни, если пользоваться сегодняшними терминами, сильнейшую установку на выживание. Они ничего не боялись. Хотели жить, учиться, рожать детей. А мы? Мы всего боимся... Боимся за детей... За внуков, которых еще нет... Их нет, а нам уже страшно... Люди меньше улыбаются, не поют, как раньше пели на праздники. Не только ландшафт меняется, когда вместо полей опять поднимаются леса, кустарники, но и национальный характер. У всех депрессия... Чувство обреченности. Чернобыль - метафора. Символ. И наш быт, образ мышления...

В другой раз думаю, что лучше бы вы о нас не писали. Тогда бы нас меньше боялись. Не говорят же в доме ракового больного о его страшной болезни. А в камере пожизненного заключения никто не вспоминает о сроке...»

 

Надежда Буракова, жительница городского поселка Хойники

Монолог о немом солдате

 

«В саму зону я больше не поеду, а раньше меня тянуло... Если я буду это видеть, думать об этом, я заболею и умру. Помните, был фильм о войне «Иди и смотри». Я не смогла его досмотреть, я потеряла сознание. Там убивали корову. У нее зрачок на весь экран. Как убивали людей, я уже не видела... Нет!! Искусство - это любовь, абсолютно в этом убеждена! Не хочу включать телевизор, читать сегодняшние газеты. Там убивают, убивают... В Чечне, Боснии... Теряю рассудок, у меня портится зрение. Банальность ужаса... Сегодня ждут, что ужас на экране должен быть страшнее вчерашнего. Иначе уже не страшно. Мы перешли черту...

Вчера еду в троллейбусе. Сценка: мальчик не уступил место старику. Тот его увещевает:

- Будешь старый, тебе тоже не уступят.

- А я никогда старым не буду, - отвечает мальчик.

- Почему?

- Мы все скоро умрем.

Вокруг разговоры о смерти. Дети думают о смерти. Но это то, над чем в конце жизни задумываются, а не в начале.

Я вижу мир в сценках... Улица для меня - театр, дом - театр. Никогда не запоминаю событие целиком. А в деталях, жестах...

Все перепуталось в моей памяти, перемешалось. То ли из кино, из газет... То ли я это где-то видела, слышала, подсмотрела?

Вижу: бредет на заброшенной деревенской улице сумасшедшая лиса. Тихая, добрая. Как ребенок... Ластится к одичавшим котам, курам...

Тихо. И вдруг среди этой тишины странная человеческая речь: «Гоша хороший. Гоша хороший». Качается на старой яблоне поржавевшая клетка с открытой дверцей. Домашний попугай сам с собой разговаривает.

Зачем я это собираю, коплю? Я никогда не поставлю спектакль о Чернобыле, как не поставила ни одного спектакля о войне. У меня никогда не будет на сцене мертвого человека. Даже мертвого ежика или птицы. В лесу подошла к сосне, что-то белое... Думала: грибы, а это мертвые воробьи грудками вверх. Там, в зоне... Я не понимаю - смерть. Я перед ней останавливаюсь, чтобы не сойти с ума. Не перейти... Войну надо показывать так страшно, чтобы человека вырвало. Чтобы он заболел... Это не зрелище...

В те первые дни... Еще не было показано ни одного снимка, а я себе уже представляла: обвалившиеся перекрытия, разрушенные стены, дым, битые стекла. Куда-то увозят притихших детей. Вереницы машин. Взрослые плачут, а дети нет. Еще ни одной фотографии не напечатали... Наверное, если расспросить людей, другого образа апокалипсиса у нас нет: взрыв, пожар, трупы, паника. Как то, что я помню из детства... (Замолкает.) Но об этом потом... Отдельно... Произошло что-то другое... Это другой страх... Его не слышно, не видно, ни запаха, ни цвета, а физически и психически мы меняемся. Меняется формула крови, меняется генетический код, меняется пейзаж... И что бы мы ни думали, ни делали... Вот я утром встаю, пью чай... Иду на репетицию... К студентам... А это надо мной висит. Как знак. Как вопрос. Мне не с чем это сравнить. Из детства я помню что-то совсем непохожее...

Я видела всего лишь один хороший фильм о войне. Забыла название. Фильм о немом солдате. Он молчал весь фильм. Вез беременную немку, беременную от русского солдата. И родился ребенок, он родился в дороге, на телеге. Он его поднял на руках и держит, и ребенок писает на его автомат... Мужчина смеется... Это у него как речь, этот его смех. Он смотрит на ребенка, на свой автомат и смеется... Конец фильма.

В фильме нет русских, нет немцев. Есть чудовище - война. Но теперь, после Чернобыля, все изменилось. И это тоже. Изменился мир, он теперь не кажется вечным, каким был еще недавно. Земля вдруг стала маленькая. Мы лишились бессмертия, - вот что с нами случилось. Мы потеряли чувство вечности. А по телевизору я вижу, как каждый день убивают. Стреляют. Сегодня стреляют люди без бессмертия... Один человек убивает другого человека... После Чернобыля...

Что-то очень смутно, как бы издали... Мне было три года, когда нас с мамой вывезли в Германию... В концлагерь... Я помню все - красивое... Может быть, мое зрение так устроено. Высокая гора... Падал то ли дождь, то ли снег. Огромным черным полукругом стояли люди, у всех номера. Номера на ботинках... Так четко, ярко-белой краской на ботинках... На спинах... Везде номера, номера... Колючая проволока. На вышке стоит человек в каске, бегают собаки, лают громко-громко. И никакого страха. Два немца, один большой, толстый в черном, а второй маленький - в коричневом костюме. Тот, который в черном, показывает куда-то рукой... Из темного полукруга выходит черная тень и становится человеком. Немец в черном начинает его бить...

Помню высокого красивого итальянца... Он все время пел...

У меня были этюды о войне. Я пробовала. Ничего не получилось. Я никогда не поставлю спектакль о войне. Он у меня не получится.

В чернобыльскую зону мы повезли веселый спектакль «Дай воды, колодец». Сказку. Приехали в райцентр Хотимск. Там есть сиротский дом, для детей-сирот. Их никуда не вывезли.

Антракт. Они не хлопают. Не встают. Молчат. Второе отделение. Кончился спектакль. Опять не хлопают. Не встают. Молчат.

Мои студенты в слезы. Собрались за кулисами: что с ними? Потом мы поняли: они верили во все, что происходило на сцене. Там весь спектакль ждут чуда. Обычные дети, домашние дети, понимали, что это - театр. А эти ждали чуда...

У нас, у беларусов, никогда не было вечного. Мы не имели даже вечной земли, все время ее кто-то забирал, сметал наши следы. И мы не могли жить вечным, как в Ветхом завете написано: этот породил того-то, тот того-то... Цепочка, звенья... Мы не знаем, что с этим вечным делать, мы не умеем с ним жить. Не способны его осмыслить. А оно, наконец, даровано нам. Наше вечное - это Чернобыль. Вот оно у нас появилось... И мы? Мы смеемся... Люди сочувствуют человеку, у которого сгорел дом, сарай... Все сгорело... А он в ответ: «Ну, а зато, сколько мышей ляснуло!» - и шапку об пол. В этом весь он - беларус!

А наши боги не смеются. Наши боги - мученики. Это у древних греков были смеющиеся боги, веселые. А что, если фантазии, сновидения, анекдоты, - это тоже тексты? О том, кто мы? Но мы не умеем их читать... Я везде слышу одну мелодию... Она тянется-тянется... Не мелодия, не песня, а голошение. Это запрограммированность нашего народа на любую беду. Не уходящее ожидание беды. А счастье? Счастье - вещь временная, нечаянная. Народ говорит: «одна беда - не беда», «от беды кием не оборонишься», «что ни мах, то все беда по зубах», «не до коляды, когда полна хата беды». Кроме страдания, у нас ничего другого нет. Нет другой истории, нет другой культуры...

А мои студенты влюбляются, рожают детей. Но они у них тихие, слабые. После войны я вернулась из концлагеря... Выжила... Тогда надо было только выжить. Я могла вместо воды есть снег, летом не вылезать из речки, нырять по сто раз. Их дети не могут есть снег. Даже самый чистый, самый белый снег... (Пережидает что-то в себе).

Из зоны мне привезли один сюжет. Современную сказку. Остались в деревне - старик со старухой. Зимой старик умер. Старуха одна его хоронила. Неделю долбила ямочку на могилках. Укутала в теплый кожух, чтобы не мерз, положила на детские саночки и повезла. Всю дорогу они с ним жизнь свою вспоминали...

Зажарила последнюю курицу для поминок. По следу запаха приполз к старухе голодный щенок. И было ей с кем поговорить и поплакать...

Искусство - это воспоминание... Воспоминание о том, что мы были...»

 

Лилия Кузменкова, преподаватель Могилевского культпросветучилища, режиссер

Монолог о вечном и проклятом: что делать и кто виноват?

 

«Я - человек своего времени, я - убежденный коммунист. Безопасно нас нынче ругать... Модно... Все коммунисты - преступники. Сейчас мы отвечаем за все, даже за законы физики. Я был тогда первым секретарем райкома партии. В газетах пишут. Это они, мол, коммунисты, виноваты: строили плохие, дешевые атомные станции: экономили, а человеческие жизни не считали. Человек для них - песок, навоз истории. Ату их! Ату! Проклятые вопросы: что делать и кто виноват? Вечные. Неизменные в нашей истории. Все в нетерпении, в жажде мщения, крови. Ату их! Ату!

Другие молчат, а я скажу... Вы пишете... Ну, не конкретно вы, а в газетах пишут - коммунисты обманывали народ, скрывали от него правду. Но мы должны были... Телеграммы из цека, из обкома партии... Перед нами поставили задачу: не допустить паники. Паника, действительно, страшная вещь. Только во время войны так следили за сводками с фронта, как тогда за сообщениями из Чернобыля. Страх. Слухи. Люди были убиты не радиацией, а событием. Мы должны были... Нельзя сказать, что сразу все скрывали, никто не понимал масштабов происходящего. Руководствовались высшими политическими соображениями. Но если отбросить эмоции, политику отбросить... Надо признать, что никто не верил в то, что случилось. Ученые и те не могли поверить! Ни одного похожего примера... Не только у нас, но и во всем мире... Ученые там, на месте, на самой станции изучали обстановку, и тут же принимали решения. Я недавно смотрел передачу «Момент истины» с Александром Яковлевым, член Политбюро, главный идеолог партии в те времена. Рядом с Горбачевым... Что он вспоминает? Они там, наверху, тоже не представляли всей картины... На заседании Политбюро кто-то из генералов объяснял: «А что радиация? На полигоне... После атомного взрыва... Вечером выпили по бутылке красного вина. И нам ничего». Говорили о Чернобыле, как об аварии, обыкновенной аварии...

Заяви я тогда, что людей нельзя выводить на улицу. «Вы что хотите сорвать Первомай?» Политическое дело. Партбилет на стол... (Немного успокаивается.) Не анекдот, я думаю, а правда. Быль. Рассказывают, что председатель Правительственной комиссии Щербина, прибывший на станцию, в первые дни после взрыва, потребовал сразу же отвезти его к месту происшествия. Ему объясняют: графитные завалы, бешеные радиационные поля, высокая температура - туда нельзя. «Какая еще физика? Я должен увидеть все собственными глазами, - кричал он на подчиненных. - Мне вечером докладывать на Политбюро». Военный стереотип поведения. Другого не знали... Не понимали, что действительно есть физика... Цепная реакция... И никакие приказы и правительственные постановления эту физику не изменят. Мир стоит на ней, а не на идеях Маркса. Но заяви я тогда? Попробуй отменить первомайскую демонстрацию? (Вновь начинает горячиться.) В газетах пишут... Как будто народ был на улицах, а мы в подземных бункерах сидели?! Я стоял на трибуне два часа под этим солнцем... Без головного убора, без плаща... И на Девятое мая, в день Победы... Шел с ветеранами... Играла гармошка. Плясали. Выпивали. Мы все были частью этой системы. Верили! Верили в высокие идеалы. В победу! Победим и Чернобыль! Взахлеб читали о героической борьбе по укрощению реактора, который вышел из-под власти людей. Наш человек без идеи? Без большой мечты? Это тоже страшно... Что сейчас творится... Развал. Безвластие. Сталин... Архипелаг Гулаг... Прошлому вынесли приговор... Всей нашей жизни... Но какие тогда были фильмы! Какие песни счастливые! Скажите, почему, ответьте мне? Почему сейчас таких фильмов нет? Таких песен нет? Человека надо поднять, воодушевить. Нужны идеалы... Только тогда будет сильное государство. Сияющие идеалы! Они у нас были.

В газетах... На радио и телевидении кричали: правду, правду!! На митингах требовали: правду! Плохо, очень плохо... Очень плохо! Мы скоро все умрем! Кому она нужна такая правда? Когда в Конвент ворвались толпы и требовали казни Робеспьера, они разве были правы? Подчиниться толпе, стать толпой... Оглянитесь вокруг... Посмотрите, что сейчас происходит? (Молчит.) Если я - преступник, то почему моя внучка... Мое дитя... Она тоже больна... Дочь родила ее в ту весну, привезла к нам в Славгород в пеленочках. В коляске. Они приехали через несколько недель после взрыва на станции... Вертолеты летают, военные машины на дорогах... Жена просила: «Надо их отправить к родственникам. Увезти отсюда». Я был первым секретарем райкома партии... Я категорически запретил: «Что люди подумают, если я свою дочь с маленьким ребенком увезу? Их же дети здесь остаются». Тех, кто удирал, спасал свою шкуру... Я вызывал их в райком, на бюро: «Ты коммунист или не коммунист?» Люди проверялись. Если я преступник, то почему я убивал собственного ребенка? (Дальше бессвязно.)

Вы просили рассказать о первых днях... На Украине - тревога, а у нас в Беларуси все спокойно. Посевная в разгаре. Я не прятался, не отсиживался в кабинетах, а мотался по полям, лугам. Пахали, сеяли. Вы забыли, что до Чернобыля атом называли мирным тружеником, гордились: живем в атомной эре. Атомного страха не помню... Ну, что такое - первый секретарь райкома партии? Обычный человек с обычным институтским дипломом, чаще всего инженера или агронома. Кто-то окончил еще высшую партийную школу. Я знал о радиации то, что нам успели рассказать на курсах гражданской обороны. Там я не слышал ни слова о цезии в молоке, о стронции... Мы везли молоко с цезием на молокозаводы. Сдавали мясо. Косили сорокакюрийную траву. Выполняли планы... Я их выколачивал. Планы с нас никто не снимал...

Один штрих... О том, какие мы были тогда... В те первые дни люди испытывали не только страх, но и подъем. Я - человек, у которого отсутствует инстинкт самосохранения. (Подумав.) Сильно развито чувство долга... У меня на столе лежали десятки заявлений с просьбой: «Прошу направить в Чернобыль». Добровольцы. Чтобы вы там ни писали, но был он, советский характер. И был он, советский человек. Что бы вы ни писали...

Приезжали к нам ученые, они спорили до крика. До хрипоты. Подхожу к одному: «Наши дети в радиационном песке копаются?» А он мне в ответ: «Паникеры! Дилетанты! Что вам о радиации известно? Я - ядерщик. Вот произошел атомный взрыв. Через двадцать минут я ехал к эпицентру на уазике. По плавленной земле. Что вы панику поднимаете?» Я им верил. Я вызывал к себе в кабинет людей: «Братцы! Я убегу, вы убежите. Что люди о нас подумают? Скажут, что коммунисты дезертировали?» Если не убеждал, словами, чувствами, действовал иначе: «Ты патриот или не патриот? Если нет - клади на стол партбилет. Бросай!» Некоторые бросали...

Что-то стал подозревать... Заключили мы договор с Институтом ядерной физики на обследование наших земель. Они берут траву, берут пласты чернозема и везут туда, к себе в Минск. Проводят там анализы. А потом звонят мне: «Организуйте, пожалуйста, транспорт, чтобы забрать вашу почву назад». - «Вы что, шутите? До Минска четыреста километров... - у меня трубка из рук чуть не выпала. - Везти землю назад?» - «Нет, не шутим, - отвечают мне. - У нас эти пробы по инструкции подлежат захоронению в могильнике, в подземном железобетонном бункере. Со всей Беларуси к нам везут. За месяц имеющуюся емкость до отказа заполнили». Вы слышали? А мы на этой земле пашем, сеем. На ней наши дети играют... С нас требуют планы по молоку и мясу. Из зерна гнали спирт. Яблоки, груши, вишни шли на соки...

Эвакуация... Если бы кто-нибудь посмотрел сверху, подумал бы, что началась третья мировая война... Одну деревню вывозят, а другую предупреждают: эвакуация через неделю! И всю эту неделю там скирдуют солому, косят траву, копаются на огородах, дрова колют... Жизнь как жизнь. Люди не понимают, что происходит. А через неделю их увозят на военных машинах... Совещания, командировки, накачки, бессонные ночи. Столько всего было. Возле горкома партии в Минске, помню, стоит человек с плакатом: «Дайте народу йода». Жарко. Он в плаще...

(Возвращается к началу нашего разговора.)

Вы забыли... Тогда... Атомные станции - это будущее... Я не раз выступал... Пропагандировал... Я был на одной атомной станции: тихо, торжественно. Чисто. В углу - красные знамена и вымпелы «Победитель социалистического соревнования». Наше будущее...

Я - человек своего времени... Я - не преступник...»

 

Владимир Иванов, бывший первый секретарь Славгородского райкома партии

Монолог защитника советской власти

 

«Что вы тут записываете? Кто вам разрешение дал? Фотографируете... Уберите свою цацку... Сховайте. А то разобью. Понимаешь ты, приехали... Мы живем. Страдаем. А вы людей с толку сбиваете... Бунтуете... Выпытываете не то, что надо. Нет сейчас порядка! Порядка нет! Понимаешь ты, приехали... С магнитофоном...

Да, я защищаю! Я советскую власть защищаю. Нашу власть. Народную! При советской власти мы были сильными, нас все боялись. Весь мир на нас глядел! Кого трясло от страха, кто завидовал. Б...ь! А что теперь? Сейчас? При демократии... «Сникерс» и маргарин залежалый к нам везут, ношеные джинсы, как туземцам, которые недавно с дерева слезли. С пальмы. За державу обидно! Понимаешь ты, приехали... Такая была держава! Б...ь! Пока Горбачев не взлетел... На царство... Черт с метиной! Горби... Горби действовал по их планам, по планам цээр-у... Что вы мне тут доказываете? Понимаешь ты... Они Чернобыль взорвали... Цэрушники и демократы... Я в газетах читал... Не взорвался бы Чернобыль, держава бы не рухнула. Великая держава! Б...ь! Понимаешь ты... Булка хлеба при коммунистах стоила двадцать копеек, а сейчас две тысячи. Я за три рубля покупал бутылку... Еще на закуску хватало... А при демократах? Распродали все! Заложили! Наши внуки не рассчитаются...

Я - не пьяный, я - за коммунистов! Они были за нас, за простых людей. Сказок мне не надо! Демократия... Свободный человек... Б...ь! А помри этот свободный человек, его похоронить не на что. У нас померла бабка. Одинокая, без детей. Два дня бедная в хате лежала... В старой фуфайке... Под образами... Гроб не могли купить... Стахановка когда-то, звеньевая. Мы два дня не выходили в поле. Митинговали. Б...ь! Пока председатель колхоза не выступил... Перед народом... И не пообещал, что теперь, когда помрет человек, колхоз выделяет бесплатно: деревянный гроб, труну, по-нашему, теленка или поросенка и два ящика водки на поминки. При демократах... Два ящика водки... Бесплатно! Бутылка на одного мужика - пьянка, полбутылки - лечение... Нам от радиации...

Почему вы это не записываете? Мои слова. А записываете только то, что вам выгодно. Людей с толку сбиваете... Бунтуете... Политический капитал нужен? Карманы долларами набить? Мы тут живем... Страдаем... А виноватых нету! Назовите мне виноватых! Я за коммунистов! Они вернутся и тут же найдут виноватых... Б...ь! Понимаешь ты, приезжают... Записывают...»

 

(Фамилию не назвал)

Монолог о том, как два ангела встретили маленькую Оленьку

 

«У меня есть материал... Семь лет собирала - газетные вырезки, свои заметки. У меня есть цифры. Я вам все отдам... Я никогда уже не отойду от этой темы, но сама написать не смогу. Я могу бороться: организовывать демонстрации, пикеты, добывать лекарства, навещать больных детей, - но не писать. Возьмитесь... А у меня самой столько чувств, что я с ними не справлюсь, они меня парализуют. Чернобыль имеет уже своих сталкеров... Своих писателей... Но я не хочу войти в круг тех, кто эксплуатирует эту тему. Если писать честно? (Задумывается.)

Тот апрельский теплый дождь... Семь лет я помню этот дождь... Дождинки скатывалисть, как ртуть. Говорят, что радиация бесцветная? Но лужи стояли зеленые или ярко-желтые. Соседка шепотом сообщила, что по радио «Свобода» передали об аварии на чернобыльской атомной станции. Я не придала этому никакого значения. Абсолютная уверенность, что если бы что-то серьезное, нас бы оповестили. Есть специальная техника, специальная сигнализация, бомбоубежища. Нас предупредят. Мы были в этом уверены! Все учились на курсах гражданской обороны. Я сама там проводила занятия... Но вечером того же дня соседка принесла какие-то порошочки. Дал их ее родственник, объяснил, как принимать (он работал в Институте ядерной физики), но взял слово, что она будет молчать. Как рыба! Как камень! Особенно он боялся разговоров и вопросов по телефону...

У меня в это время жил маленький внук... А я? Я все равно не поверила. По-моему, никто из нас эти порошочки не пил... Мы были очень доверчивы... Не только старшее поколение, но и молодые...

Вспоминаю первые впечатления, первые слухи... Перехожу из одного времени в другое, из одного состояния в другое... Отсюда - туда... Как пишущий человек, я задумывалась над этими переходами, они меня интересовали. Во мне словно бы два человека - дочернобыльский и чернобыльский. Но вот это «до» сейчас трудно восстановить с полной достоверностью. Мое зрение поменялось...

Я ездила в зону с первых дней... Помню, остановились в какой-то деревне, что меня поразило - тишина! Ни птиц, ничего... Идешь по улице... Тишина. Ну, ладно, хаты вымерли, людей нет, уехали, но все вокруг смолкло, ни одной птицы...

Приехали мы в деревню Чудяны - сто сорок девять кюри... В деревне Малиновка - пятьдесят девять кюри... Население получало дозы в сотни раз больше тех, что получают солдаты, охраняющие районы испытаний ядерных бомб. Ядерные полигоны. В тысячи раз! Дозиметр трещит, его зашкаливает... А в колхозных конторах висят объявления, подписанные районными радиологами, что лук, салаты, помидоры, огурцы, - все можно есть. Все растет, все едят.

Что они сейчас говорят эти районные радиологи? Секретари райкомов партии? Как оправдываются?

Во всех деревнях мы встречали много пьяных людей. Ходили под хмельком, даже женщины, особенно доярки, телятницы.

В той же деревне Малиновка (Чериковский район) зашли в детский садик. Дети бегают по двору... Копаются в песочнице... Заведующая объясняет, что песок меняют каждый месяц. Откуда-то привозят. Можно представить, откуда его могли привезти? Дети печальные... Мы шутим, они не улыбаются... Воспитательница заплакала: «Не старайтесь. Наши дети не улыбаются. А во сне они плачут». Встретили на улице женщину с новорожденным. «Кто вам разрешил здесь рожать? Пятьдесят девять кюри...» - «Врач-радиолог приезжала. Советовала только не сушить пеленки на улице». Людей уговаривали не уезжать, оставаться. Планы выполнять... Даже когда деревню отселили... Эва- куировали... Все равно привозили людей на сельхозработы. Убирать картошку...

Что они сейчас говорят? Секретари райкомов и обкомов? Как оправдываются? Кто у них виноват?

Я сохранила много инструкций... Совершенно секретных... Я все их вам отдам... Напишите честную книгу... Инструкция по обработке зараженных куриных тушек... В цехе по их обработке требовалось быть одетым, как на загрязненной территории при контакте с радиоактивными элементами: в резиновых перчатках и резиновых халатах, сапогах и прочее. Если там столько-то кюри, надо поварить в соленой воде, слить воду в канализацию, а мясо добавить в паштеты, колбасы. Если столько-то кюри - в костную муку, для корма скоту... Так выполнялись планы по мясу. Из зараженных районов телят по дешевке продавали в другие места. В чистые. Водители, которые возили таких телят, рассказывали, что телята были смешные - шерсть до самой земли, и такие голодные, что ели все - и тряпки, и бумагу. Их кормить было легко! Продавали в колхозы, но если кто хотел - мог взять себе. В свое хозяйство. Уголовные дела! Уголовные!!

Встретили на дороге машину... Грузовая машина шла медленно, как на похоронах... С покойником... Остановили. За рулем - молодой парень. Спрашиваю: «Тебе, наверное, плохо, что так медленно едешь?» - «Нет, я везу радиоактивную землю». А жара! Пыль! «Ты с ума сошел! Тебе еще жениться, детей растить». - «А где я еще заработаю пятьдесят рублей за одну ездку?» За пятьдесят рублей по тем ценам можно было купить хороший костюм. И о доплатах говорили больше, чем о радиации. О доплатах и каких-то мизерных надбавках... Мизерных с точки зрения цены жизни...

Трагическое и смешное рядом...

Сидят бабки на скамейках возле дома. Дети бегают. Мы замеряли - семьдесят кюри...

- Откуда дети?

- Из Минска на лето приехали.

- Так у вас же большая радиация!

- Что ты нам расписываешь етую радиацию! Мы ее бачили.

- Так ее увидеть нельзя!

- Вон, глянь: хата недостроенная стоит, люди кинули и поехали. Страха набрались. А мы вечером пошли и глядим... В окно глядим... А она под балкой сидит, етая радиация. Злая-злая и глаза блестят.... Черная-черная...

- Быть не может!

- Вот мы тебе поклянемся. Перекрестимся!

Крестятся. Весело крестятся. Смеются то ли над собой, то ли над нами?

Соберемся после поездок в редакции. «Ну, как дела?» - спрашиваем друг у друга. «Все нормально!» - «Все нормально? Посмотри на себя в зеркало, ты седой приехал!» Анекдоты появились. Чернобыльские анекдоты. Самый короткий: «Хороший был народ - беларусы».

А вам кто-нибудь рассказывал, что фотографировать возле реактора было строго запрещено. Только по спецразрешению. Забирали фотоаппараты. Перед отъездом солдат, служивших там, обыскивали, как в Афганистане, чтобы, не дай Бог, никакого снимка. Никакой улики. У телевизионщиков забирали пленки в кэгэбэ. Возвращали засвеченными. Сколько документов уничтожено. Свидетельств. Они потеряны для науки. Для истории. Найти бы тех, кто приказывал это делать... Чтобы они сейчас придумывали? Как оправдывались?

Я никогда их не оправдаю... Никогда!!! Только из-за одной той девочки... Она танцевала в больнице... Танцевала «полечку»... Ей лет девять. Так красиво танцевала... Через два месяца позвонила ее мама: «Оленька умирает!» И у меня не хватило сил пойти в тот день в больницу. А потом уже было поздно. У Оленьки была младшая сестренка. Она проснулась утром и говорит: «Мамочка, я во сне видела, как прилетели два ангела и забрали нашу Оленьку. Они сказали, что Оленьке будет там хорошо. У нее ничего не будет болеть. Мамочка, нашу Оленьку забрали два ангела...»

Я никого не могу оправдать...»

 

Ирина Киселева, журналистка

Монолог о безмерной власти одного человека над другим человеком

 

«Я - не гуманитарий, я - физик. Поэтому факты, только факты...

За Чернобыль когда-нибудь придется отвечать... Наступит такое время, что придется отвечать, как за тридцать седьмой год. Пусть через пятьдесят лет! Пусть старые... Пусть мертвые... Они - преступники! (Помолчав.) Надо оставлять факты... Факты! Их востребуют...

...В тот день, двадцать шестого апреля я был в Москве. В командировке. Там узнал об аварии.

Звоню в Минск первому секретарю цека Беларуси Слюнькову, один, два, три раза звоню, но меня не соединяют. Нахожу его помощника (тот меня хорошо знает):

- Я звоню из Москвы. Свяжите меня со Слюньковым, у меня срочная информация. Аварийная!

Звоню по правительственной связи, но тем не менее уже все засекретили. Как только начинаешь говорить об аварии, телефон тут же разъединяется. Наблюдают, естественно! Прослушивают. Понятно, кто? Соответствующие органы. Государство в государстве. И это притом, что я звоню первому секретарю цека... А я? Я - директор Института ядерной энергетики Академии наук Беларуси. Профессор, член-корр... Но и от меня засекретили.

Часа два мне понадобилось, чтобы трубку все-таки взял сам Слюньков. Докладываю:

- Авария серьезная. По моим подсчетам (а я уже кое с кем в Москве переговорил, обсчитал), радиоактивный столб движется к нам. На Беларусь. Нужно немедленно провести йодную профилактику населения и отселить всех, кто проживает вблизи станции. До ста километров надо убрать людей и животных.

- Мне уже докладывали, - говорит Слюньков, - там был пожар, но его погасили.

Я не выдерживаю:

- Это - обман! Очевидный обман! Вам любой физик скажет, что графит горит где-то пять тонн в час. Представляете, сколько он будет гореть!

Первым же поездом уезжаю в Минск. Бессонная ночь. Утром - дома. Меряю у сына щитовидку - сто восемьдесят микрорентген в час! Тогда щитовидка была идеальным дозиметром. Нужен был йод калия. Это обычный йод. На полстакана киселя две-три капли детям, а для взрослого - три-четыре капли. Реактор горел десять дней, десять дней надо было так делать. Но нас никто не слушал! Ученых, медиков. Науку втянули в политику, медицину втянули в политику. Еще бы! Не надо забывать, на каком фоне сознания все это происходило, какие мы были на тот момент, десять лет назад. Работало кэгэбэ, тайный сыск. Глушились «западные голоса». Тысячи табу, партийных и военных тайн... Вдобавок все воспитаны на том, что мирный советский атом так же не опасен, как торф и уголь. Мы были людьми, скованными страхом и предрассудками. Суеверием веры... Но факты, только факты...

В тот же день... Двадцать седьмого апреля я решаю выехать в Гомельскую область, граничащую с Украиной. В райцентры Брагин, Хойники, Наровля, от них до станции всего несколько десятков километров. Мне нужна полная информация. Взять приборы, замерять фон. А фон был следующий: в Брагине - тридцать тысяч микрорентген в час, в Наровле - двадцать восемь тысяч... Сеют, пашут. Готовятся к Пасхе... Красят яйца, пекут куличи... Какая радиация? Что это такое? Никакой команды не поступало. Сверху запрашивают сводки: как идет сев, какими темпами? На меня глазеют, как на сумасшедшего: «О чем вы, профессор?» Рентгены, микрорентгены... Язык инопланетянина...

Возвращаемся в Минск. На проспекте торгуют вовсю пирожками, мороженым, мясным фаршем, булочками. Под радиоактивным облаком...

Двадцать девятого апреля. Все помню точно... По датам... В восемь часов утра я уже сидел в приемной Слюнькова. Пробиваюсь, пробиваюсь. Меня не принимают. И так до половины шестого вечера. В половине шестого из кабинета Слюнькова выходит один наш известный поэт. Мы с ним знакомы:

- С товарищем Слюньковым обсуждали проблемы беларусской культуры.

- Скоро некому будет развивать эту культуру, - взрываюсь я - читать ваши книжки, если мы сейчас не отселим людей из-под Чернобыля! Не спасем!

- Да что вы?! Там уже все погасили.

Прорываюсь-таки к Слюнькову. Обрисовываю картину, которую вчера видел. Надо спасать людей! На Украине (я туда уже звонил) началась эвакуация...

- Что это ваши дозиметристы (из моего института) по городу бегают, панику сеют! Я советовался с Москвой, с академиком Ильиным. У нас все нормально... А на станции работает Правительственная комиссия. Прокуратура. На прорыв брошена армия, военная техника.

На нашей земле уже лежали тысячи тонн цезия, йода, свинца, циркония, кадмия, бериллия, бора, неизвестное количество плутония (в ураново-графитовых РБМК чернобыльского варианта нарабатывался оружейный плутоний, из которого изготавливались атомные бомбы), - всего четыреста пятьдесят типов радионуклидов. Их количество было равно тремстам пятидесяти бомбам, сброшенным на Хиросиму. Надо было говорить о физике. О законах физики. А говорили о врагах. Искали врагов.

Рано или поздно, но отвечать за это придется. «Вы начнете оправдываться, - говорил я Слюнькову, - что вы - тракторостроитель (бывший директор тракторного завода), и в радиации не разбирались, я-то физик, имею представление о последствиях». Но как это? Какой-то профессор, какие-то физики осмеливаются учить цека? Нет, они не были шайкой бандитов. Скорее всего - заговор невежества и корпоративности. Принцип их жизни, аппаратная выучка: не высовываться. Потрафлять. Слюнькова как раз забирали в Москву на повышение. Вот-вот!! Думаю, был звонок из Кремля... От Горбачева... Мол, вы там, беларусы, не поднимайте паники, Запад и так шумит. А правила игры таковы, что если не угодите вышестоящему начальству, вас не повысят в должности, выделят не ту путевку, дадут не ту дачу... Будь мы по-прежнему закрытой системой, за железным занавесом, люди до сих пор бы жили возле самой станции. Засекретили бы!! Вспомните: Кыштым, Семипалатинск... Сталинская страна. Все еще сталинская страна...

В инструкциях на случай ядерной войны предписывается, что при угрозах ядерной аварии, ядерного нападения, немедленно проводить йодную профилактику населения. При угрозе? А тут... Три тысячи микрорентген в час... Но боятся не за людей, а за власть. Страна власти, а не страна людей. Приоритет государства бесспорен. А ценность жизни человеческой сведена к нулю. Находились же способы! Без объявлений, без паники... Просто вводить йодные препараты в водоемы, из которых берут питьевую воду, добавлять в молоко. Ну, почувствовали бы, не тот вкус воды, не тот вкус молока... В городе держали наготове семьсот килограммов препаратов. Они так и остались на складах... Гнева сверху, боялись больше, чем атома. Каждый ждал звонка, приказа, но ничего не предпринимал сам. В портфеле я носил дозиметр... Зачем? Меня не пропускали, я им надоел... В больших кабинетах... Я брал с собой дозиметр и прикладывал его к щитовидкам секретарш, личных водителей, сидевших в приемной. Они пугались, и это иногда помогало - меня пропускали. «Ну, что это вы истерики, профессор, устраиваете? Вы один, что ли, о беларусском народе печетесь. Человек ведь все равно от чего-то умирает: от курения, в автомобильных катастрофах, кончает с собой». Смеялись над украинцами. Те на коленях в Кремле ползают, выпрашивают деньги, медикаменты, дозиметрическую аппаратуру (ее не хватало), а наш (это Слюньков) за пятнадцать минут доложил обстановку: «Все нормально. Справимся своими силами». Похвалили: «Молодцы, братцы-беларусы!»

Сколько жизней стоила эта похвала?!

У меня есть информация, что сами они (начальство) йод принимали. Когда их обследовали сотрудники нашего института, - у всех чистая щитовидка. Без йода это невозможно. Своих детей они тоже втихую вывезли, от греха подальше.Сами, когда отправлялись в командировки, имели респираторы, спецробы. Все то, чего у других не было. И уже давно не секрет, что под Минском держалось специальное стадо. Каждая корова с номерком и прикреплена индивидуально. Персонально. Специальные земли, специальные парники... Спецконтроль... Самое отвратительное... (Помолчав.) За это никто еще не ответил...

Перестали меня принимать. Выслушивать. Я забросал их письмами. Докладными записками. Рассылал карты, цифры. Во все инстанции. Четыре папки по двести пятьдесят листов. Факты, только факты... На всякий случай скопировал два экземпляра, один находился в моем служебном кабинете, а второй спрятал дома. Жена спрятала. Почему я сделал копии? Мы живем в такой стране... Кабинет я всегда сам закрывал. Приезжаю из одной командировки - папки исчезли... Но я вырос на Украине, у меня деды - казаки. Казацкий характер. Я продолжал писать. Выступать. Надо спасать людей! Срочно отселять! Мы не вылезали из командировок. Наш институт составил первую карту «загрязненных» районов... Весь юг в красном...

Это уже история. История преступления...

Из института забрали всю аппаратуру для радиационного контроля. Конфисковали. Без объяснений. Звонки ко мне домой с угрозой: «Перестань, профессор, пугать людей»! Сошлем туда, где Макар телят не пас. Не догадываешься? Забыли? Быстро забыли!» Давление на сотрудников института. Запугивание.

Я написал в Москву...

Вызывает меня президент нашей Академии Платонов:

- Беларусский народ когда-нибудь вспомнит тебя, ты много для него сделал, но плохо, что написал в Москву. Очень плохо! Требуют, чтобы я снял тебя с должности. Зачем ты написал? Разве не понимаешь, на кого замахнулся?

У меня - карты, цифры. А у них? Могли посадить в психичку. Грозились. Мог попасть в автомобильную катастрофу. Предупреждали. Могли завести уголовное дело. За антисоветчину. Или за ящик гвоздей, не учтенных институтским завхозом...

Уголовное дело завели...

Они своего добились. Я слег с инфарктом... (Молчит.)

Я все записывал... Все есть в папке... Факты, только факты...

Проверяем детей в деревнях... Мальчиков, девочек... Тысяча пятьсот, две тысячи, три тысячи микрорентген... Свыше трех тысяч... Эти девочки... Они уже никого не родят... На них генные метки... Пашет трактор. Спрашиваю у работника райкома партии, сопровождающего нас:

- Тракторист защищен хотя бы респиратором?

- Нет, они без респираторов работают.

- Что, вам их не завезли?

- Да что вы! Завезли столько, что до двухтысячного года хватит. Но мы не выдаем. Начнется паника. Все разбегутся! Разъедутся!

- Что вы творите?

- Вам легко, профессор, рассуждать! Вас выгонят с работы, вы другую найдете. А куда я денусь?

Какая власть! Безмерная власть одного человека над другим человеком. Это уже не обман, это война с невинными...

Вот едем мы вдоль Припяти. Стоят палатки, люди отдыхают семьями. Купаются, загорают. Они не знают, что уже несколько недель купаются и загорают под радиоактивным облаком. Строго запрещалось с ними общаться. Но я вижу детей... Подхожу и начинаю объяснять. Неудоумение: «А почему радио и телевидение об этом молчат?» Сопровождающий... С нами обычно ездил кто-нибудь из местной власти, из райкома - таков порядок... Он молчит... Я могу проследить по его лицу, какие чувства в нем борются: доложить или не доложить? В то же время жалко людей! Он же нормальный человек... Но я не знаю, что победит, когда мы вернемся? Донесет или не донесет? Каждый делал свой выбор... (Какое-то время молчит.)

Что нам сегодня делать с этой правдой? Сейчас? Как с ней поступить? Если еще раз рванет, повторится то же самое... Мы все еще сталинская страна... И живет сталинский человек...»

 

Василий Нестеренко, бывший директор Института ядерной энергетики Академии наук Беларуси

Монолог о жертвах и жрецах

 

«Человек встает рано утром... И он не думает о вечном, его мысли о хлебе насущном. А вы хотите заставить людей думать о вечном. Ошибка всех гуманистов...

Что такое - Чернобыль?

Приезжаем в деревню... У нас маленький немецкий автобус (подарили нашему фонду), дети окружают нас: «Тетя! Дядя! Мы - чернобыльцы. Что вы привезли? Дайте нам что-нибудь». Дайте!!

Вот он - Чернобыль...

По дороге в зону встречаем бабку в вышитой юбке, переднике, узелок за спиной.

- Куда, бабка? В гости?

- Иду в Марки... В свой двор...

А там сто сорок кюри! Идти ей километров двадцать пять. Она день идет туда и день назад. Принесет трехлитровую банку, которая два года висела у нее на заборе. Но она побывала на своем дворе...

Вот он - Чернобыль...

Что я помню из первых дней? Как это было? Все-таки надо оттуда... Чтобы рассказать свою жизнь, надо начать с детства. Так и тут... У меня своя точка отсчета. Я вспоминаю вроде бы другое. Вспоминаю сорокалетие Победы. Тогда был первый фейерверк в нашем Могилеве. После официального торжества люди не разошлись, как обычно, а стали петь песни. Совсем неожиданно. Я помню это общее чувство. Через сорок лет о войне заговорили все, пришло осмысление. А до этого выживали, восстанавливали, рожали детей. Так и с Чернобылем... Еще вернемся к нему, он откроется нам глубже. Станет святыней. Стеной плача. А пока формулы нет. Нет формулы! Идей нет. Кюри, бэры, зиверты - это не осмысление. Это - не философия. Не мировоззрение. У нас человек - или с ружьем, или с крестом. Через всю историю... А другого человека не было... Пока нет...

...Моя мама работала в штабе гражданской обороны города, она одна из первых узнала. Сработали все приборы. По инструкции, которая висела у них в каждом кабинете, требовалось сразу оповестить население, выдать респираторы, противогазы и прочее. Открыли они свои секретные склады, опечатанные, засургученные, но все там оказалось в ужасном состоянии, негодное, применить нельзя. В школах противогазы были довоенных образцов и даже размеры детям не подходили. Приборы зашкаливало, но никто ничего не мог понять, такого никогда не было. Приборы просто выключили. Мама рассказывала: «Вот если бы грянула война, мы знали бы, что делать. Есть инструкция. А тут?» Кто у нас возглавлял гражданскую оборону? Отставные генералы, полковники, для которых война начинается так: по радио передают правительственные заявления, воздушная тревога, фугасы, зажигалки... До них не доходило, что сменился век. Нужен был психологический перелом... И он произошел... Теперь мы знаем: будем сидеть, пить чай за праздничным столом... Будем разговаривать, смеяться, а война уже будет идти... Мы даже не заметим, как исчезнем...

А гражданская оборона - это такая игра, в которую играли взрослые дяди. Они отвечали за парады, за учения... Нас срывали с работы на три дня. Без всяких объяснений - на военные учения. Называлась эта игра «На случай атомной войны». Мужчины - солдаты и пожарники, женщины - сандружинницы. Выдавали комбинезоны, сапоги, санитарные сумки, пакет бинтов, каких-то лекарств. А как же! Советский народ должен встретить врага достойно. Секретные карты, планы эвакуации, - все это хранилось в несгораемых сейфах под сургучными печатями. По этим планам за считанные минуты по тревоге должны были поднять людей и увезти в лес, в безопасную зону... Воет сирена... Внимание! Война...

Присуждали кубки, знамена. И, конечно, походный банкет. Мужчины пьют за нашу будущую победу! И, конечно, за женщин!

А недавно... Уже сейчас... Объявили в городе тревогу. Внимание! Гражданская оборона! Это было неделю назад... У людей - страх, но страх другой. Уже не американцы напали, не немцы, а что там - в Чернобыле? Неужели снова?

Восемьдесят шестой год... Кто мы? Какими нас застала эта технологическая версия светопреставления? Я? Мы? Это местная интеллигенция, у нас был свой кружок. Мы жили своей жизнью, отстраняясь от всего, что вокруг. Форма нашего протеста. У нас были свои законы: не читали газету «Правда», но журнал «Огонек» передавали из рук в руки. Только-только поводья ослабили, мы этим упивались. Читали самиздат, наконец он попал к нам, в нашу глубинку. Читали Солженицына, Шаламова. Ходили друг к другу в гости, бесконечные разговоры на кухне. О чем-то тосковали. О чем? Где-то живут актеры, кинозвезды... Вот я буду Катрин Денев... Надену на себя дурацкую хламиду, уложу волосы... Тоска по свободе... Тот, другой мир... Чужой мир... Как форма свободы... Но и это была игра... Бегство от реальности. Кто-то из нашего кружка сломался, спился, кто-то вступил в партию, сделал карьеру. Никто не верил, что эту кремлевскую стену можно проломить... Что она развалится... Раз так, то плевать, что у вас там происходит, будем жить тут... В нашем иллюзорном мире...

Чернобыль... И поначалу та же самая реакция. А какое нам дело? Пусть власти волнуются... Это у них - Чернобыль... И это далеко. Даже на карту не посмотрели.Неинтересно. Нам уже не нужна была правда... Вот когда на бутылках с молоком появились этикетки: «Молоко для детей» и «Молоко для взрослых»... Вот тогда уже ого! Что-то приближается... Да, я не член партии, но все равно советский человек. Появился страх: «Что-то у редиски листья в этом году, как у свеклы?», но тут же вечером включишь телевизор: «Не поддавайтесь на провокации». И все сомнения рассеиваются... А первомайская демонстрация? Нас никто не заставлял на нее идти, меня, например, никто не обязывал. У нас был выбор. Но мы его не сделали. Я не помню такой многолюдной, такой радостной первомайской демонстрации, как в тот год. Было тревожно, хотелось, конечно, в стадо... Чтобы вместе со всеми. Хотелось кого-то ругать... Начальство... Правительство... Коммунистов... Теперь я думаю... Ищу-ищу обрыв... Где оборвалось? А обрыв в самом начале... Наша несвобода... Нам уже и не нужна была правда... Верх вольнодумства: «Можно есть редиску или нет?» Наша несвобода... Несвобода внутри нас...

Работала я инженером на заводе «Химволокно», и у нас там была группа немецких специалистов. Налаживали новое оборудование. Я увидела, как ведут себя другие люди, другой народ... Когда они узнали об аварии, тут же потребовали, чтобы были врачи, были дозиметры, контролировалась еда. Они слушали свое радио, они знали, что надо делать. Им, конечно, ничего не дали. Тогда они уложили чемоданы. и собрались уезжать. Покупайте нам билеты! Отправляйте домой! Мы уезжаем, раз вы не можете обеспечить нашу безопасность. Бастовали, слали телеграммы своему правительству... Они дрались за своих жен, детей (они жили у нас с семьями). За свою жизнь! А мы? Как вели себя мы? Ах, вот какие эти немцы, всегда наглаженные, накрахмаленные, - истерики! Трусы! Меряют радиацию в борще, в котлетах... Потеха! Вот наши мужчины - это мужчины! Русские мужики! Отчаянные! Борются с реактором! Не дрожат за свою жизнь! Поднимаются на расплавленную крышу с голыми руками, в брезентовых рукавицах (мы это уже наблюдали по телевизору)! А наши дети с флажками идут на демонстрацию! И ветераны войны... Старая гвардия! (Обдумывает.) Но это тоже вид варварства - отсутствие страха за себя... Мы всегда говорим «мы», а не «я»: «мы продемонстрируем советский героизм», «мы покажем советский характер». Всему миру! Но это - я! Я не хочу умирать... Я боюсь...

Интересно сегодня проследить за собой. За своими чувствами. Как они развивались? Менялись. Проанализировать. Давно словила себя на том, что приучаюсь быть внимательнее к миру вокруг. Вокруг себя. После Чернобыля это само собой получается. Мы стали учиться говорить «я»... Я не хочу умирать! Я боюсь... А тогда? Я включаю телевизор громче: красное знамя вручают дояркам, победившим в социалистическом соревновании. Но это же у нас? Под Могилевом? В деревне, которая оказалась в центре цезиевого пятна? Ее вот-вот переселят... Голос диктора: «люди самоотверженно трудятся, несмотря ни на что», «чудеса мужества и героизма». Хоть потоп! Революционным шагом! Да, я не член партии, но все равно советский человек. «Товарищи, не поддавайтесь на провокации!» - день и ночь гремит телевизор. Сомнения рассеиваются... (Молчит.)

Еще кофе? Надо передохнуть... Собраться с мыслями...

Впереди нас ждет понимание Чернобыля, как философии. Два государства, разделенных колючей проволокой: одно - сама зона, второе - все остальное. На подгнивших столбах вокруг зоны, как на крестах, висят белые рушники... Люди идут сюда, как на кладбище... Мир после технологии... Время пошло назад... Тут похоронен не только их дом, а целая эпоха. Эпоха веры! В науку! В справедливую социальную идею! Великая империя расползлась по швам. Развалилась. Сначала - Афганистан, затем - Чернобыль. Когда империя рассыпалась, мы остались одни. Я боюсь вымолвить, но мы любим Чернобыль. Это опять найденный смысл нашей жизни... Смысл нашего страдания. Как война. О нас, беларусах, мир узнал после Чернобыля. Это было окно в Европу. Мы одновременно и его жертвы, и его жрецы. Страшно вымолвить...

В зоне... В самой зоне... Там даже звуки другие... Заходишь в дом... Ощущение, как от спящей красавицы. Если еще не разграблено: фотографии, куклы, мебель... Они должны быть где-то здесь рядом, люди. Иногда мы находим их... А они не говорят о Чернобыле, они говорят о том, что их обманули. Их волнует: получат ли они все, что им положено, и не получат ли другие больше? У нашего народа все время чувство, что его обманывают. На всех этапах большого пути. С одной стороны - нигилизм, отрицание, а с другой - фатализм. Властям не верят, ученым, врачам не верят, но и сами ничего не предпринимают. Невинные и безучастные. В самом страдании найден смысл и оправдание, все остальное вроде бы и неважно. Вдоль полей - таблички «Высокая радиация»... Поля пашутся... Тридцать кюри... Пятьдесят... Трактористы сидят в открытых кабинах (десять лет минуло, но до сих пор нет тракторов с герметичными кабинами), дышат радиоактивной пылью... Десять лет прошло! Кто же мы? Живем на зараженной земле, пашем, сеем. Рожаем детей. Каков тогда смысл нашего страдания? Зачем оно? Зачем его столько? Мы об этом сейчас много спорим. С моими друзьями. Потому что зона - это не бэры и кюри, микрорентгены. Это - народ. Наш народ... Чернобыль «помог» нашей, было, погибающей системе... Опять чрезвычайщина... Распределение. Паек. Как раньше вбивали в мозги «если б не было войны», так сейчас появилась возможность все списывать на Чернобыль. «Если б не было Чернобыля». Сразу глаза с поволокой - скорбим. Дайте! Дайте нам! Чтобы было что делить. Кормушка! Громоотвод!

Чернобыль - уже символ. Образ. Но это еще и моя работа... Так сказать быт... Я езжу... Вижу... Была патриархальная беларусская деревня. Беларусская хатка. Без туалета и теплой воды, но с иконой, деревянным колодцем, вышитыми рушниками, постилками. С гостеприимством. Зашли мы в одну такую хату попить воды, а хозяйка достает из старого куфра, старого, как она сама, рушник и протягивает мне: «Это тебе на память о моем дворе». Был лес, поле. Сохранялась община и осколки свободы: земля возле дома, усадьба, своя коровка. Из Чернобыля их стали переселять в «Европу» - в европейского типа поселки. Можно построить дом - лучший, комфортный, но нельзя же построить на новом месте весь этот огромный мир, с которым они были связаны. Пуповиной! Колоссальный удар по психике человека. Разрыв традиций, всей вековой культуры. Когда к этим новым поселкам подъезжаешь, они, как миражи на горизонте. Раскрашены. Голубые, синие. И сразу представляешь их как чудо, и назвали их - Майский, Солнечный. Европейские коттеджи гораздо более удобные, чем хатки. Это уже готовое будущее. Но в будущее нельзя спустить на парашюте... Людей превратили в эфиопов... Они сидят на земле и ждут, когда прилетит самолет, прибудет автобус и привезут гуманитарную помощь. Нет, чтобы обрадоваться шансу: я вырвался из пекла, имею дом, чистую землю и должен спасать своих детей, у которых Чернобыль уже в крови, в генах. Я буду свободным...

Живут в этих коттеджах, как в вольерах. Они рушатся, рассыпаются. Живет там несвободный человек. Обреченный. Он живет в обиде и в страхе. Он хочет коммунизма. Ждет... Зоне нужен коммунизм... На всех выборах там голосуют за твердую руку, тоскуют по сталинскому порядку, военному. Он для них синоним справедливости. Там и живут по-военному: милицейские посты, люди в военной форме, пропускная система, пайки. Чиновники, распределяющие гуманитарную помощь. На коробках по-немецки, по-русски написано: «Нельзя обменивать. Нельзя продавать». Сплошь и рядом продается. В любом коммерческом киоске...

И снова как игра... Рекламное шоу... Я везу караван с гуманитарной помощью. Чужие люди... Иностранцы... Во имя Христа, во имя еще чего-то едут к нам. А в лужах, в грязи в фуфайках и ватниках стоит мое племя... В кирзовых сапогах... «Нам ничего не надо! Все равно разворуют!» - я встречаю в их глазах и такой текст. Но рядом тут же... Желание ухватить коробку, ящик, чего-то заграничного. Уже знаем, где какая бабка живет... Как в заповеднике... И противное, безумное желание... Вдруг говорю: «А мы вам сейчас покажем! Найдем такое! Что вы и в Африке не встретите. Нигде в мире такого нет! Двести кюри - триста кюри...» Замечаю, как меняются и сами бабки, некоторые ну просто стали «кинозвезды». У них уже заучены монологи, и слеза пробивает в тех местах, где нужно. Когда приезжали первые иностранцы, они молчали, только плакали. Сейчас уже научились говорить. Может, детям жвачка, коробка одежек лишняя перепадет... И это рядом с глубокой философией, с тем, что у них здесь свои отношения со смертью, со временем. И не покидают они своих хат, родных погостов не из-за немецкого шоколада... Жвачек...

Возвращаемся... Я показываю: «Какая красивая земля!» Солнце опустилось низко-низко. Осветило лес, поле. Нам на прощание. «Да, - отвечает кто-то из немецкой группы, говорящий по-русски, - красивая, но отравленная». У него в руках - дозиметр. И я понимаю, что этот закат дорог только мне. Это - моя земля».

 

Наталья Рослова, председатель Могилевского женского комитета «Дети Чернобыля»

Детский хор

 

Алеша Бельский - 9 лет, Аня Богуш - 10 лет, Наташа Дворецкая - 16 лет, Лена Жудро - 15 лет, Юра Жук - 15 лет, Оля Звонак - 10 лет, Снежана Зиневич - 16 лет, Ира Кудрячева - 14 лет, Юля Каско - 11 лет, Ваня Коваров - 12 лет, Вадим Красносолнышко - 9 лет, Вася Микулич - 15 лет, Антон Нашиванкин - 14 лет, Марат Татарцев - 16 лет, Юля Тараскина - 15 лет, Катя Шевчук - 14 лет, Борис Шкирманков - 16 лет.

 

«Я лежала в больнице. Мне было так больно... Я просила маму: «Мамочка, я не могу терпеть. Лучше убей меня!»

 

«Такая черная туча... Такой ливень... Лужи стали желтые... Зеленые... Будто в них налили краски... Говорили, что это пыльца от цветов... Мы не бегали по лужам, только смотрели на них. Бабушка закрывала нас в погребе. А сама становилась на колени и молилась. И нас учила: «Молитесь!! Это - конец света. Наказание Божье за наши грехи». Братику было восемь лет, а мне шесть. Мы стали вспоминать свои грехи: он разбил банку с малиновым вареньем... А я не призналась маме, что зацепилась за забор и порвала новое платье... Спрятала в шкафу...

Мама часто надевает черное. Черный платок. На нашей улице все время кого-то хоронят... Услышу музыку - бегу домой и молюсь, читаю «Отче наш». Молюсь за маму и папу...»

 

«За нами приехали солдаты на машинах. Я подумал, что началась война. Они говорили непонятные слова: «дезактивация», «изотопы»... В дороге приснился сон: произошел взрыв! А я живой! Нет дома, нет родителей, нет даже воробьев и ворон. В ужасе просыпался, вскакивал... Смотрел в окно: нет ли в небе этого гриба кошмарного?

Помню, как солдат гонялся за кошкой... На кошке дозиметр работал, как автомат: щелк, щелк... За ней - мальчик и девочка... Это их кошка... Мальчик ничего, а девочка кричала: «Не отдам!!» Бегала и кричала: «Миленькая, удирай! Удирай, миленькая!» А солдат - с большим целлофановым мешком...»

 

«В доме мы оставили, закрыли моего хомячка. Беленького. На два дня ему еды оставили. А уехали насовсем».

 

«Загрузили нас в эшелон. Маленькие ревут, выпачкались. Одна воспитательница на двадцать человек, а все плачут: «Мама! Где мама? Хочу домой!» Мне - десять лет, такие девочки, как я, помогали успокаивать маленьких. Женщины встречали нас на перронах и крестили поезд. Несли домашнее печенье, молоко, теплую картошку...

Нас везли в Ленинградскую область. Там уже, когда подъезжали к станциям, люди крестились и смотрели издали. Боялись нашего поезда, на каждой станции его долго мыли. Когда на одной остановке мы выскочили из вагона и забежали в буфет, никого туда больше не впустили: «Тут чернобыльские дети едят мороженое». Буфетчица кому-то по телефону говорила: «Они уедут, мы помоем пол с хлоркой и прокипятим стаканы». Мы слышали...

Встречали нас врачи. Они были в противогазах и резиновых перчатках... Забрали у нас одежду, все вещи, даже конверты, карандаши и ручки, сложили в целлофановые пакеты и закопали в лесу.

Мы так напугались... Долго потом ждали, как начнем умирать...»

 

«Мама с папой поцеловались, и я родилась.

Раньше я думала, что никогда не умру. А теперь знаю, что умру. Мальчик лежал вместе со мной в больнице... Вадик Коринков... Птичек мне рисовал. Домики. Он умер. Умирать не страшно... Будешь долго-долго спать, никогда не проснешься...

Мне снился сон, как я умерла. Я слышала во сне, как плакала моя мама. И проснулась...»

 

«Хочу рассказать, как прощалась с нашим домом моя бабушка. Она попросила отца вынести из кладовой мешок пшена и разбросала его по саду: «Божьим птичкам». Собрала в решето яйца и высыпала во дворе: «Нашему коту и собаке». Нарезала им сала. Вытряхнула из всех своих мешочков семена: морковки, тыквы, огурцов, лука-чернушки... Разных цветков... Рассыпала по огороду: «Пускай в земле живут». А потом поклонилась дому... Поклонилась сараю... Обошла и поклонилась каждой яблоньке...»

 

«Я был маленький... Шесть, нет, восемь лет, кажется. Точно, восемь. Посчитал сейчас.

Помню много страхов. Боялся бегать босиком по траве. Мама напугала, что умру. Купаться, нырять - всего боялся. В лесу рвать орехи. Взять в руки жука... Он же по земле ползает, а она зараженная. Муравьи, бабочки, шмели, - все зараженные. Сад белый... Стеклянный...

Мы ждали весну: неужели снова вырастет ромашка? Как раньше? Все у нас говорили, что мир поменяется... И по радио, по телевизору... Ромашка превратится... Во что она превратится? Во что-то другое... А у лисы вырастет второй... хвост, ежики родятся без иголок, розы без лепестков. Появятся люди, похожие на гуманоидов... Без волос, без ресниц... Одни глаза...

Я был маленький... Восемь лет...

Весна... Весной из почек, как всегда, раскрутились листья. Зеленые. Зацвели яблони. Белые. Запахла черемуха. Раскрылись ромашки. Они были такие же. Тогда мы побежали на речку к рыбакам: у плоток по-прежнему голова и хвост? И у щуки? Проверяли скворечни: прилетели скворцы? А появятся ли у них дети?»

 

«Я слышал... Взрослые шептались... Бабушка плакала... С моего года рождения (с восемьдесят шестого) - ни мальчиков, ни девочек в нашей деревне нет. Я - один. Врачи не разрешали меня рожать. А моя мама сбежала из больницы и спряталась у бабушки... И я дома у бабушки родился... Я все это подслушал...

Братика и сестрички у меня нет. А я очень хочу.

Тетя, вы писательница? Скажите, как это меня могло не быть? А где бы я был? Где-то высоко, на небе? На другой планете?»

 

«В наш город привезли художественную выставку. Картины о Чернобыле... Бежит по лесу жеребенок, он из одних ног, их восемь-десять, теленок с тремя головами, сидят в клетке лысые кролики, ну как пластмассовые... Люди гуляют по лугу в скафандрах... Деревья выше церквей, а цветы, как деревья... Я до конца не досмотрела. Наткнулась на картину: мальчик тянет руки, может, к одуванчику, может, к солнцу, а у этого мальчика вместо носа... хобот. Захотелось плакать, кричать: «Не надо нам таких выставок! Не возите! И так вокруг все говорят о смерти. О мутантах. Не хочу!!» Первый день на выставке были люди, пришли, а потом ни одного человека. В Москве, Петербурге, писали в газетах, на нее ходили толпами. А у нас - пустой зал.

Я ездила в Австрию на лечение, там есть люди, которые могут повесить такую фотографию у себя дома. Мальчика с хоботом... Или вместо рук ласты... И каждый день на нее смотреть, чтобы не забывать о тех, кому плохо. Но когда живешь тут... Среди этого... Я лучше повешу в своей комнате красивый пейзаж... Не хочу думать о смерти...»

 

«У нас в поселке исчезли воробьи... В первый год после аварии... Они валялись всюду: в садах, на асфальте. Их сгребали и вывозили в контейнерах с листьями. В тот год листья не разрешали жечь, они были радиоактивные. Листья хоронили.

Через два года воробьи появились. Мы радовались, кричали друг другу: «Я вчера видела воробья... Они вернулись...»

Пропали майские жуки. Их до сих пор у нас нет. Может, они вернутся через сто или тысячу лет, как говорит наш учитель. Я это не увижу...»

 

«Первое сентября... Школьная линейка... И ни одного букета. В цветах, мы уже знали, много радиации. Перед началом учебного года в школе работали не столяры и маляры, как раньше, а солдаты. Они косили цветы, снимали и увозили куда-то землю на машинах с прицепами. Вырубили большой старый парк. Старые липы. Баба Надя... Ее всегда звали в дом, когда кто-нибудь умирал. Поголосить. Почитать молитвы. «Молния не ударила... Сушь не напала... Море не залило... Лежат как черные гробы... - она плакала над деревьями, как над людьми. - А, мой ты дубок, моя ты яблонька...

А через год нас всех эвакуировали, деревню закопали. Мой папа - шофер, он ездил туда и рассказывал. Сначала вырывают большую яму... На пять метров... Подъезжают пожарники... Из брандспойтов моют дом с конька до фундамента, чтобы не поднять радиоактивную пыль. Окна, крышу, порог... Все моют... А потом кран стягивает дом с места и ставит в яму... Валяются куклы, книжки, банки... Экскаватор подгребает... Все засыпают песком, глиной, утрамбовывают. Вместо деревни - ровное поле. У нас засеяли его житом. Там лежит наш дом. И школа и сельсовет... Там мой гербарий и два альбома с марками, я мечтала их забрать. Был у меня велосипед...»

 

«Мне - двенадцать лет, я - инвалид. В нашем доме почтальон приносит пенсию мне и дедушке. Девочки в классе, когда узнали, что у меня рак крови, боятся со мной сидеть... Дотронуться...

Врачи сказали: я заболела, потому что мой папа работал в Чернобыле. А я после этого родилась.

Я люблю папу...»

 

«Солдаты мыли деревья, дома, крыши... Мыли колхозных коров... Я думала: «Бедные звери в лесу!» Их никто не моет. Они все умрут. И лес никто не моет. Он тоже умрет».

Учительница сказала: «Нарисуйте радиацию». Я нарисовал, как идет желтый дождь... И течет красная река...»

 

«За папой пришли ночью. Я не слышал, как он собирался. Я спал. Утром увидел, как мама плачет: «Наш папа - в Чернобыле».

Ждали папу, как с войны...

Он вернулся и снова стал ходить на завод. Ничего не рассказывал. А в школе я всем хвастался, что мой папа приехал из Чернобыля, он - ликвидатор, а ликвидаторы - это те, кто помогал ликвидировать аварию. Герои! Мальчишки мне завидовали.

Через год папа заболел...

Мы ходили по больничному скверу... Это было после второй операции... И он первый раз заговорил о Чернобыле...

Работали они недалеко от реактора. Тихо-мирно, вспоминал, красиво. А в это время что-то происходит. Сады цветут. А для кого? Люди из деревень ушли. Ехали через город Припять: на балконе висит белье, горшки с цветами. Стоит под кустом велосипед с брезентовой сумкой почтальона, набитый газетами и письмами. И на ней птичье гнездо. Как в кино, я видел...

Они «чистили» то, что надо было бросить. Снимали грунт, загрязненный цезием и стронцием. Мыли крыши. Назавтра - все снова «щелкало».

«На прощание нам пожали руки и вручили справки с благодарностью за самоотверженность»... Отец вспоминал и вспоминал. В последний раз, когда вернулся из больницы: «Если останусь жив, никакой химии, никакой физики. Уйду с завода... Только в пастухи...»

Мы с мамой остались вдвоем. Я не пойду в технический институт, как мечтает моя мама. В тот, где папа учился...»

 

«У меня есть маленький брат. Он любит играть в «Чернобыль». Строит бомбоубежище, засыпает песком реактор...

Его еще не было, когда это случилось».

 

«По ночам я летаю... Летаю среди яркого света... Это не реальность, и не потустороннее. Это и то, и другое, и третье. Во сне я знаю, что могу войти внутрь этого мира, побыть в нем... Или остаться? Мой язык неповоротлив, дыхание неправильное, но мне не надо там ни с кем разговаривать. Что-то похожее со мной случалось в детстве. Меня распирает желание слиться, но я никого не вижу... Только свет... Ощущение такое, что я могу его потрогать... Какой я - огромный! Я со всеми, но уже в стороне, отдельно, один. В детстве я видел некоторые цветные изображения так, как вижу сейчас. В этом сне...

Он не раз возвращался ко мне, наступает момент, когда я ни о чем другом уже не могу думать. Только об этом сне. Вдруг откроется окно... Неожиданный порыв ветра. Что это? Откуда? Куда? Между мной и кем-то устанавливается связь... Общение... Но как мне мешают эти серые, больничные стены... Как я слаб еще... Свет я закрываю головой, потому что он мешает видеть... Я тянулся, тянулся... Попробовал увидеть... Стал смотреть выше...

И пришла мама. Вчера она повесила в палате икону. Что-то шепчет там в углу, становится на колени. Они все молчат: профессор, врачи, медсестры. Думают, что я не подозреваю... Не догадываюсь, что скоро умру... Они не знают, что по ночам я учусь летать...

Кто сказал, что летать легко?

Когда-то я писал стихи... Я влюбился в девочку... В пятом классе... В седьмом я открыл что есть смерть...

Вычитал у Гарсия Лорки: «темный корень крика». Начал учиться летать... Мне не нравится эта игра, но что делать?

У меня был друг. Его звали Андрей. Ему сделали две операции и отправили домой. Через полгода ждала третья операция... Он повесился на своем ремешке... В пустом классе, когда все сорвались на урок физкультуры. Врачи запретили ему бегать, прыгать...

Юля, Катя, Вадим, Оксана, Олег... Теперь - Андрей... «Мы умрем, и станем наукой», - говорил Андрей. «Мы умрем и нас забудут», - так думала Катя. «Когда я умру, не хороните меня на кладбище, я боюсь кладбища, там только мертвые и вороны. А похороните в поле...» - просила Оксана. «Мы умрем...» - плакала Юля. Для меня теперь небо живое, когда я на него смотрю... Они там...»

 

Одинокий человеческий голос

 

«Я недавно была такая счастливая. Почему? Забыла... Все это осталось в какой-то другой жизни... Я не понимаю... Не знаю, как снова смогла жить. Захотела жить. Вот - смеюсь, разговариваю. Я так тосковала... Я была как парализованная. Хотелось с кем-нибудь говорить, но с кем-нибудь не из людей. Зайду в церковь, там тихо-тихо, как в горах бывает. Тихо-тихо. Там можно забыть свою жизнь. А утром проснусь... Ищу рукой... Где он? Его подушка, его запах... Маленькая незнакомая птичка бегает по подоконнику с маленьким колокольчиком и будит, никогда раньше такого звука, такого голоса не слышала. Где он? Я не все могу передать, не все проговаривается. Не понимаю, как я осталась жить. Вечером дочка подойдет: «Мам, я уроки уже выучила». Тут я вспомню, что у меня есть дети. А где же он? «Мам, а у меня пуговичка оторвалась. Пришей». Как мне уйти за ним? Встретиться. Закрою глаза и думаю о нем, пока не усну. Во сне он приходит, но только мельком, быстро. Сразу исчезает. Я даже слышу его шаги... Вот куда он исчезает? Где? А ему так не хотелось умирать. Смотрит в окно и смотрит. На небо... Я ему одну подушку подложу, вторую, третью... Чтобы было высоко. Он умирал долго... Целый год... Мы не могли расстаться... (Долго молчит.)

Нет-нет, не бойтесь, я разучилась плакать. Хочу говорить... Я не могу, как другие, сказать себе, что я ничего не помню. Как говорит это себе моя подруга. Наши мужья умерли в один год, они вместе были в Чернобыле. Она уже замуж собирается. Нет-нет, я не осуждаю. Это - жизнь... Надо выжить... У нее дети... Но меня не оставляет странная мысль, мучает, она, как не моя, как будто я ее где-то прочла: я видела то, что другие еще не видели. Что-то страшное открылось нам раньше других...

...Он уехал в Чернобыль в мой день рождения. Гости еще сидели за столом, перед ними извинился. Поцеловал. А машина уже ждала под окном. Девятнадцатого октября тысяча девятьсот восемьдесят шестого года. Мой день рождения... Он - монтажник, ездил по всему Советскому Союзу, а я его ждала. Так повелось годами. Мы жили, как живут влюбленные - прощались и встречались. И тогда... Страх овладел только нашими мамами, его мамой и моей, а у нас с ним страха не было. Теперь думаю: почему? Мы же знали, куда он едет? Ну, взять бы у соседского мальчика учебник физики за десятый класс и хотя бы его пролистать. Он там без шапки ходил. У других его ребят через год все волосы осыпались, а у него наоборот шевелюра погуще стала. Никого из них уже нет. Его бригада, семь человек, все умерли. Молодые... Один за одним... Первый умер через три года... Ну, думали: случайность. Судьба. За ним второй, третий, четвертый... Теперь каждый стал ждать, когда он... Вот как они жили! Мой муж умер последним... Монтажники-верхолазы... Они отключали свет в выселенных деревнях, лазили по столбам... По мертвым домам, улицам... Все время на высоте, наверху... Рост у него под два метра, вес - девяносто килограммов, - кто мог его такого убить? Страха у нас долго не было... (Неожиданно улыбается.)

Ах, какая я была счастливая! Вернулся... В доме - праздник, всегда, когда он возвращался, был праздник. Ночная сорочка у меня есть длинная-длинная, красивая-красивая, я ее надевала. Любила дорогое белье, оно все у меня хорошее, но эта сорочка особенная. Праздничная. Для первого нашего дня... Ночи... Я все его тело знала, назубок, я все целовала. Мне, бывало, даже приснится сон, что я какая-то часть его тела, - так мы неразделимы. Без него очень скучала, мне физически без него было больно. Когда мы с ним расставались, я на какое-то время теряла ориентир, - где я, на какой улице, какой час... Он приехал сразу с лимфоузлами на шее, я их губами услышала, они небольшие, но я спросила: «Покажешься врачу?» Успокоил: «Пройдет». - «Как там, в Чернобыле?» - «Обычная работа». Ни бравады, ни паники. Одно выпытала: «Там так же, как и здесь». В столовой, где их кормили, на первом этаже обслуживали рядовых - лапша, консервы, а на втором у начальства, военных генералов - фрукты, красное вино, минеральная вода. Чистые скатерти. У каждого - дозиметр. А им на всю бригаду ни одного не дали.

Ах, какая я была счастливая! Мы еще ездили с ним к морю, я запомнила, что моря так много, как и неба, оно было везде. Подруга с мужем тоже ездила, она вспоминает: «Море грязное. Все боялись холерой заразиться». Что-то такое газеты писали... Я помню иначе... В ярком цвете... Я помню, что море было везде, как и небо. Синее-синее. И он рядом. Я родилась для любви... В школе девочки мечтали: кто поступить в институт, кто уехать на комсомольскую стройку, а я хотела выйти замуж. Любить, сильно-сильно, как Наташа Ростова. Только любить. Но никому в этом не могла признаться, потому что в то время, вы должны помнить, велено было мечтать только о комсомольской стройке. Нам это внушали. Рвались в Сибирь, в непроходимую тайгу, пели, помните: «за туманом и за запахом тайги». В институт в первый год не попала, не добрала баллов, пошла работать на телефонную станцию. Там мы с ним познакомились... И я сама его на себе женила, я его попросила: «Женись на мне. Я тебя так люблю!» Влюбилась по уши. Такой красивый парень... Я на небесах летала. Я сама его попросила: «Женись на мне». (Улыбается.)

В другой раз задумаюсь и ищу себе разные утешения: а, может, смерть - это не конец, он всего лишь изменился и живет где-то в другом мире. Я работаю в библиотеке, много книг читаю, с разными людьми встречаюсь. Мне хочется говорить о смерти. Понять. Я ищу утешение. В газетах, в книгах вычитываю... В театр иду, если там об этом, о смерти... Мне физически без него больно, я не могу одна...

Он не хотел идти к врачу: «Я ничего не слышу. Мне не болит». А лимфоузлы уже стали величиной с куриное яйцо. Силой затолкала в машину и отвезла в поликлинику. Направили к онкологу. Один врач посмотрел, позвал второго: «Тут еще один чернобылец». И они уже его не отпустили. Через неделю сделали операцию: удалили полностью щитовидную железу, гортань и заменили их какими-то трубочками. Да... (Замолкает.) Да... Теперь я знаю, что это тоже было еще счастливое время. Господи! Какой ерундой я занималась: бегала по магазинам, покупала подарки врачам - коробки конфет, импортные ликеры. Нянечкам шоколадки. И они брали. А он надо мной посмеивался: «Пойми, они - не боги. А химии и облучения тут всем хватает. Дадут и без конфет». Но я мчалась на конец города за тортом «Птичье молоко» или за французскими духами, - все это в те времена только по знакомству, из-под полы. Перед отправкой домой... Мы едем домой! Мне дали специальный шприц, показали, как им пользоваться. Я должна была кормить его через этот шприц. Всему научилась. Четыре раза на день варила что-нибудь свежее, обязательно свежее, перемалывала это на мясорубке, перетирала на ситечке и потом набирала в шприц. Прокалывала одну из трубок, самую большую, а она шла в желудок... Но он перестал чувствовать запахи, различать. Спрошу: «Вкусно?» Не знает.

Но мы все равно несколько раз еще бегали в кино. И там целовались. Зависли на такой то-о-ненькой ниточке, а нам представлялось, что снова зацепились за жизнь. О Чернобыле старались не говорить. Не вспоминать. Запретная тема. К телефону его не подпускаю. Перехватываю. Ребята его один за одним умирают... Запретная тема... Но как-то утром бужу его, подаю халат, а он не может встать. И сказать ничего не может... Перестал говорить... Глаза большие-большие... Вот когда он испугался... Да... (Снова замолкает.) Оставался у нас еще год... Весь этот год он умирал... С каждым днем ему хуже и хуже, и он же знает, что его ребята умирают... Мы ведь еще с этим жили... С этой мыслью... Невыносимо так жить еще и потому, что никто не знает, что это такое. Говорят - Чернобыль, пишут - Чернобыль. Но никто не знает, что это... Что-то страшное нам открылось первым... Все теперь у нас иначе, чем у других: рождаемся не так, умираем не так, как все. Вы у меня спросите, как умирают после Чернобыля? Человек, которого я любила, любила так, что не могла бы любить его больше, если бы я его сама родила, на моих глазах превращался... В чудовище... Удалили лимфоузлы, их нет и нарушилось кровообращение, и нос уже как-то сдвинулся, увеличился раза в три, и глаза уже какие-то другие - разошлись в разные стороны, в них незнакомый свет появился и выражение, как будто не он, а кто-то еще оттуда выглядывает. Потом один глаз совсем закрылся... А я чего боюсь? Мне бы только, чтобы он себя не увидел... Не запомнил таким. Но он начал меня просить, показывать руками, что, мол, принеси зеркало. Я то на кухню убегу, будто забыла, не слышала, то еще что-нибудь придумаю. Два дня его так обманывала, на третий день пишет мне в тетрадочку большими буквами и с тремя восклицательными знаками: «Дай зеркало!!!» У нас уже была тетрадочка, ручка, карандаш, мы уже таким образом общались, потому что даже шепотом он не мог говорить, даже шепот у него не получался. Полная немота. Я бегом на кухню, стучу кастрюлями. Не читала, не слышала. Опять мне пишет: «Дай зеркало!!!» - и с этими знаками... Принесла ему зеркало, самое маленькое. Глянул, схватился за голову и качается, качается на кровати... Я - к нему, давай уговаривать... «Вот немного поправишься, и мы поедем с тобой куда-нибудь в заброшенную деревню. Купим дом и будем там жить, если ты не захочешь в городе, где много людей. Будем жить одни». Я его не обманывала, я поехала бы с ним куда угодно, только бы он был, а какой - неважно. Он - и все. Я его не обманывала...

Не вспомню ничего, о чем хотелось бы промолчать. А было все... Я так далеко заглянула, может быть, дальше смерти... (Останавливается.)

Мне было шестнадцать лет, когда мы познакомились, он старше меня на семь лет. Два года встречались. Я очень люблю у нас в Минске район возле главпочтамта, улицу Володарского, там под часами он назначал мне свидание. А жила я возле камвольного комбината и ездила на пятом троллейбусе, который не останавливался возле главпочтамта, а немного проезжал вперед, к магазину «Детская одежда». Чуть-чуть всегда припоздаю, чтобы промчаться мимо и увидеть, ахнуть: какой красивый парень меня ждет! Ничего не замечала два года, ни зимы, ни лета. Водил на концерты... На мою любимую Эдиту Пьеху... На танцы не бегали, на танцплощадку, он не умел танцевать. Целовались, только целовались... Называл меня: «Маленькая моя». День рождения, опять мой день рождения... Странно, но все самое главное у меня происходило именно в этот день, вот и не верь после этого в судьбу. Стою под часами: в пять - свидание, а его нет. В шесть - расстроенная, в слезах бреду на свою остановку, перехожу улицу, оглянулась, как почувствовала - бежит за мной, на красный свет, в рабочей спецовке, в сапогах... С работы раньше не отпустили... Таким я его больше всего и любила: в охотничьем костюме, в телогрейке, - ему все шло. Поехали к нему домой, он переоделся и решили отметить мой день рождения в ресторане. Но в ресторан мы уже не попали, так как был вечер, свободных мест нет, а сунуть пятерку или десятку (это еще те деньги) швейцару, как другие, ни он, ни я не умели. «Давай, - засиял весь, - купим в магазине шампанское, набор пирожных и пойдем в парк, там отпразднуем». Под звездами, под небом! Вот он был такой... На скамейке в парке Горького мы просидели до утра. Другого такого дня рождения у меня в жизни не было, вот тогда я ему и сказала: «Женись на мне. Я тебя так люблю!!» Засмеялся: «Ты еще маленькая». А назавтра отнесли заявление в загс...

Какая я была счастливая! Ничего бы не поменяла в своей жизни, даже предупреди кто-нибудь сверху, со звезд... В день свадьбы он не нашел свой паспорт, мы весь дом перерыли, искали. Нас записали в загсе на какой-то бумажке. «Доченька, это плохой знак», - плакала моя мама. Потом паспорт отыскался в его старых брюках, на чердаке. Любовь! Это даже была не любовь, а долгое влюбление. Как я танцевала утром у зеркала: я красивая, я молодая, он меня любит! Теперь я забываю свое лицо, то, лицо, что было у меня с ним... Я не вижу этого лица в зеркале...

Можно ли об этом говорить? Называть словами... Есть тайны... Я до сих пор не понимаю, что это было. До самого последнего нашего месяца... Он звал меня ночью... У него были желания... Любил сильнее, чем раньше... Днем, когда я смотрела на него, не верила в то, что происходило ночью... Мы не хотели с ним расставаться. Я его ласкала, гладила. В те минуты я вспоминала самое радостное... Счастливое... Как он приехал с Камчатки с бородой, отрастил там бороду. Мой день рождения в парке на скамейке... «Женись на мне...» Надо ли говорить? Можно ли? Я сама к нему шла, как идет мужчина к женщине... Что я могла ему дать, кроме лекарств? Какую надежду? Он так не хотел умирать... Только маме своей ничего не рассказывала. Она бы меня не поняла. Осудила. Прокляла. Это же не обычный рак, которого тоже все боятся, а чернобыльский, он еще страшнее. Врачи мне объяснили: порази метастазы внутри организм, он быстро бы умер, а они поползли верхом... По телу... По лицу... Что-то черное на нем наросло. Куда-то подевался подбородок, исчезла шея, язык вывалился наружу. Лопались сосуды, начиналось кровотечение. «Ой, - кричу, - опять кровь». С шеи, со щек, с ушей... Во все стороны... Несу холодную воду, кладу примочки - не спасают. Что-то жуткое. Вся подушка зальется... Тазик подставлю, из ванной... Струйки ударяются... Как в подойник... Этот звук... Такой мирный и деревенский... Я его и сейчас по ночам слышу... Пока он в сознании, хлопает в ладоши - это у нас условный знак: зови! Вызывай «скорую». Он не хотел умирать... Ему сорок пять лет... Звоню на станцию «скорой помощи», а они уже нас знают, ехать не хотят: «Мы ничем не можем помочь вашему мужу». Ну, хотя бы укол! Наркотик. Сама уколю, научилась, а укол - синяком под кожей, не расходится. Один раз дозвалась, прибыла «скорая»... Молодой врач... Приблизился к нему и тут же назад пятится-пятится: «Скажите, а он случайно у вас не чернобыльский? Не из тех, кто побывал там?» Я отвечаю: «Да». И он, я не преувеличиваю, вскрикнул: «Миленькая моя, скорей бы это кончилось! Скорей! Я видел, как умирают чернобыльцы». А мой же в сознании, он это слышит... Хорошо еще, что не знает, не догадывается: он уже один из своей бригады остался... Последний... В другой раз медсестру из поликлиники прислали, так она в коридоре постояла, даже в квартиру не зашла: «Ой, я не могу!» А я могу? Я все могу. Что мне придумать? Где спасение? Он кричит... Ему больно... Весь день кричит... Тогда я нашла выход: вливала в него через шприц бутылку водки. Отключится. Забудется. Не сама догадалась, другие женщины подсказали... С такой же бедой... Придет его мама: «Почему ты отпустила его в Чернобыль? Как ты могла?» А мне и в голову тогда не могло прийти, что надо было не отпустить, а ему, наверное, - что он мог не поехать. Это же было другое время, как военное. Как-то я у него спросила: «А сейчас не жалеешь, что туда поехал?» Головой крутит - нет. В тетрадочке пишет: «Умру, продашь машину, запасные колеса, а за Толика (это его брат) замуж не выходи». Толику я нравилась...

Есть тайны... Сижу возле него... Он спит... У него такой красивый волос... Я взяла и тихонько отрезала прядь... Открыл глаза, посмотрел, что у меня в руках, улыбнулся... У меня остались его часы, военный билет и чернобыльская медаль... (После молчания.) Я такая счастливая была! В роддоме, помню, днями сижу у окошка, его жду, выглядываю. Ничего толком не понимала: что со мной, когда? Мне бы на него посмотреть... Не могла наглядеться, как чувствовала, что это должно когда-нибудь кончиться. Утром кормлю и любуюсь, как он ест. Как он бреется. Как идет по улице. Я - хороший библиотекарь, но я не понимаю, как это можно любить работу. Я любила только его. Одного. И я не могу без него. Я кричу ночами... В подушку кричу, чтобы дети не услышали...

Ни на минуту не представляла, что его нет в доме, что мы не вместе. Моя мама... Его брат... Они меня готовят, намекают, что врачи, мол, советуют, дают направление, одним словом, под Минском, есть специальная больница, где раньше умирали вот такие обреченные... Афганцы... Без рук, без ног... А теперь туда чернобыльцев везут. Уговаривают: там ему будет лучше, врачи всегда рядом. Не хотела, я слышать об этом не хотела. Тогда они его убедили, и он начал меня умолять: «Отвези туда. Не мучайся». А я то бюллетень прошу, то на работе отпуск за свой счет выпрашиваю, потому что не положено. По закону бюллетень дают только для ухода за больным ребенком, а отпуск за свой счет не больше месяца. Но он всю нашу тетрадку исписал. Взял с меня слово, что я его туда отвезу. Я поехала на машине с его братом. На краю деревни, называлась она Гребенка, стоял большой деревянный дом, колодец развалившийся. Туалет на улице. Старушки какие-то в черном... Богомольные... Даже из машины не двинулась. Не поднялась. Ночью целую его: «Как ты мог меня об этом просить? Никогда этого не будет! Никогда этого не будет! Никогда!!» Я его всего целовала...

Самые страшные последние недели... Полчаса писали в поллитровую баночку. Глаз не поднимает. Ему стыдно. «Ну, как ты можешь так думать?!» - целую его. В последний день случилась такая минута: он открыл глаза, сел, улыбнулся и сказал: «Валюшка!..»

Умирал один... Человек умирает один... С работы позвонили: «Мы красную грамоту принесем». Спрашиваю у него: «Хотят твои ребята прийти. Грамоту вручат». Головой крутит: нет-нет! Но они навестили... Деньги какие-то принесли, грамоту в красной папке с фотографией Ленина. Взяла ее и думаю: «За что же он умирает? В газетах пишут, что это не только Чернобыль, что это коммунизм взорвался. А профиль на красной папке тот же...» Хотели ребята ему какие-то слова хорошие сказать, но он накрылся одеялом, только волосы торчали. Постояли над ним и ушли. Он уже боялся людей. Только меня не боялся. Когда хоронили, прикрыла ему лицо двумя носовыми платочками. Если кто просил показать, я открывала... Одна женщина упала... А когда-то она его любила, я его к ней ревновала... «Дай последний раз посмотрю». - «Смотри». Я не рассказала, что, когда он умер, никто не мог к нему подойти, все боялись. А родственникам самим у нас нельзя мыть, одевать. По нашим славянским обычаям. Привезли из морга двух санитаров, они попросили водки: «Мы видели, - признались, - все: разбитых, порезанных, трупы детей после пожара... Но такое впервые... Страшнее всего умирают чернобыльцы...» (Затихает.) Он умер и лежал горячий-горячий. К нему нельзя было притронуться... Я остановила в доме часы... Семь утра... И часы наши по сегодняшний день стоят, не заводятся... Мастера вызывали, руками разводит: «Тут не механика и не физика, а метафизика».

Первые дни... Без него... Спала два дня, не могли добудиться, встану, попью воды, даже не ела, и опять на подушку упаду. Сейчас мне странно, необъяснимо: как это я могла уснуть? У подруги муж умирал, он швырял в нее посудой. Почему она такая молодая, красивая? А мой только смотрел на меня и смотрел... В нашу тетрадку записал: «Умру, сожги мой прах. Я хочу, чтобы ты не боялась». Почему он так решил? Ну, разные слухи: чернобыльцы и после смерти «светятся»... Я сама читала, что могилы чернобыльских пожарников, умерших в московских госпиталях и похороненных под Москвой в Митино, люди обходят стороной, своих мертвых возле них не кладут. Мертвые мертвых боятся, не говоря о живых. Потому что никто не знает, что такое - Чернобыль. Одни догадки. Предчувствия. Он привез из Чернобыля белый костюм, в котором там работал. Брюки, спецовка... Так этот костюм лежал у нас на антресолях до его смерти. Потом мама решила: «Надо выбросить все его вещи». У нее был страх... А я даже тот его костюм берегла. Преступница. У меня же в доме дети. Дочка и сын... Отвезли за город и закопали... Я много книг прочла, я живу среди книг, но ничего не могут объяснить. Привезли урночку... Не страшно, я рукой там потрогала и что-то мелкое, как ракушки на берегу моря, в песке, это тазобедренные косточки. До этого к вещам его прикасаюсь, не слышу, не чувствую, а тут как обняла. Ночью, помню, он - мертвый, сижу возле него. И вдруг какой-то дымок... Второй раз увидела этот дымок над ним в крематории... Его душа... Никто ее не видел, а я видела... У меня чувство: еще раз свиделись...

Какая же я была счастливая! Он уедет в командировку, я дни, часы считаю до нашей встречи. Я физически без него не могу... Мы поедем с ним к его сестре в деревню, вечером она показывает: «Тебе в этой комнате постелила, а ему в той». Посмотрим друг на друга и рассмеемся. Не представляли, что можно спать раздельно, в разных комнатах. Только вместе. Я не могу без него... Сватались... Брат его сватался... Они так похожи... Но мне кажется, если кто-то другой ко мне дотронется, я буду плакать и плакать...

Кто его у меня забрал? По какому праву? Принесли повестку с красной полосой девятнадцатого октября тысяча девятьсот восемьдесят шестого года... Как на войну...

(Мы пьем чай. Я разглядываю семейные фотографии. Свадебные. И когда уже хочу попрощаться, она меня останавливает.)

Как я буду дальше жить? Я вам не все... Не до конца... Я была счастливая... До безумия... Может, не надо моего имени... Есть тайны... Молитвы читают в тайне... Шепотом про себя... (Замолкает.) Нет, назовите имя... Богу назовите... Я хочу понять... Я тоже хочу понять, зачем нам даются страдания? Зачем они? Первое время казалось, что после всего у меня во взгляде что-то темное появится... Чужое... Что меня спасло? Вытолкнуло к жизни? Вернуло... Мой сын... У меня есть еще один сын... Наш с ним сын... Он давно болен... Он вырос, но видит мир детскими глазами... Глазами пятилетнего мальчика... Я хочу быть с ним... Мечтаю поменять квартиру поближе к Новинкам, там у нас психиатрическая больница. Он там... Это приговор врачей: чтобы он жил, он должен быть там. Я езжу туда по выходным. Встречает меня: «А где папа Миша? Когда приедет?» Кто еще у меня об этом спросит? Он его ждет...

Мы будем ждать с ним вместе. Я буду читать шепотом свою чернобыльскую молитву... Он - смотреть на мир детскими глазами...»

 

Валентина Панасевич, жена ликвидатора

Вместо эпилога

 

«...Киевское бюро путешествий предлагает поездки в город Чернобыль и мертвые деревни... Разумеется, за деньги. Посетите ядерную Мекку...»

Газета «Набат», февраль, 1996 г.

 

А то, что человек заглянул в космос не как в мечту, а как в бездну, ими отторгнуто. Трудно защититься от того, чего мы не знаем, чего человечество не знает. Чувствуешь, как одинаково беспомощны и язык физиков-ядерщиков, и язык деревенских старух, для которых выше аистиного гнезда уже начинается небо. И вопрос не праздный: за что пытается удержаться человек? Какие ищет объяснения?

Что любопытно, упоминают религию, философию и искусство, а не физику и математику. Универсальность их инструментария упразднена. Крушение целого космоса научной веры...

Вот, например, какие ответы я получала: «чтобы понять то, что случилось, существуют два пути - философия и религия, а искусство это не может пережить, оно способно только представить», «так хотелось выразиться, что неожиданно начал писать стихи, хотя уже далеко не мальчик», «я стала ходить в церковь, только у религии есть ответы на эти вопросы». Событие как бы находится еще вне культуры. Потому что: у нас нет подобного опыта - это первое, а второе, кажется, французский писатель Морис Бланшо однажды заметил, что роман, написанный после Аушвица, все равно будет написан как бы до Аушвица. И объяснял это тем, что ужас этого концлагеря невозможно вынести даже в воображении.

Так легко и привычно соскользнуть в банальность... В банальность ужаса...

- Говорят, что нужно хотя бы пятьдесят лет, чтобы событие стало историей. А тут приходится идти сразу за ним... По горячим следам...

- Раньше я путешествовала по чужому страданию, а сейчас сама такой же свидетель, как и все. Моя жизнь - часть события, я здесь живу. Среди этого. Находясь внутри, чувствуешь иначе, чем со стороны. Чернобыль - уже метафора, символ. Но для всех разный. В Минске - один Чернобыль, в самой зоне - другой. Где-то в Европе - третий. В самой зоне поражает равнодушие, с которым чаще всего говорят о нем. Для людей здесь - это обыкновенная жизнь. В мертвой деревне живет старик. Один. Спрашиваю у него: «Вам не страшно?» А он у меня: «Чего страшно?»

Если размышлять о времени, то оно непостижимо. Разное в жизни, и в смерти. Почему-то я уверена, что в горах и у моря можно испытать разное чувство времени. Одно оно - на войне. Другое - после войны. Это то, что нам известно. А теперь вот началось время после Чернобыля...

...На обыкновенном уазике, как на машине времени, мы попадаем в прошлое. Странные штуки вдруг стали там происходить со мной: потерялось ощущение себя, времени, пространства. Мертвые дома, сельские клубы, школы... Уже выцветшие, когда-то красные флаги, старые лозунги, призывы: «Коммунизм - светлое будущее всего человечества», «Идеи Ленина победят мир»... Мы, как инопланетяне, начинаем лихорадочно искать на былой земле следы разумной жизни. В колхозных конторах и клубах валялись гипсовые фигурки вождей, их портреты, все остальное люди забрали. Или сами, или мародеры, которые прошли следом. Деревенские кладбища, братские солдатские могилы, военные памятники. Это и есть мы. Так мы жили. Так выглядит наша жизнь со стороны. Остались после нас могилы и жертвенники, как после древних стоянок воинственных племен...

А вокруг лунные пейзажи... Уже из будущего... Верхний слой земли на десятках гектаров снят, вместо него все засыпано доломитовой мукой. Уходящее за горизонт неземное поле. Уже в темноте в одной из деревень наткнулись на памятник Ленину. Стоит один на мертвой земле... Из хаты напротив вдруг выскочил дикий кабан, за ним второй... В человеческом жилье поселились звери...

Так вот как выглядит вечность!?

Цветут белые сады... Как накрытый стол без гостей... И деревенская улица без человека. Поле без человека. Дорога в никуда. Провода в никуда.

Зашли в пустую хату - икона лежит на белой скатерти...

Иногда мы находили там людей. Верный признак: стоит знак «Высокая радиация. Вход запрещен», а за этим знаком - зеленое жито... Живут там своим миром. Это мир уже после технологии, когда в руках у человека снова только топор и лопата. Как сто или двести лет назад - сидят при лучине или керосиновой лампе. Жнут серпом, косят косой, молотят цепами. И опять верят в предсказания, ждут чуда. Уже забыли, при какой власти живут и в каком государстве. Живут... Сторожат прошлое. Свое время...

Но об этом они сами расскажут...

- В нашей земле лежит триста пятьдесят хиросимских бомб. Люди живут уже после ядерной войны. Когда она началась, они не заметили...

- Смотрели на горящий реактор - и сажали картошку. Запомнился рассказ матери одного из погибших в первые дни пожарников. Уже похоронив сына, который умер в Москве в больнице, она вернулась домой. Деревню эвакуировали. Но осенью вместе с мужем они тайком пробрались в свой мертвый дом и собрали на огороде помидоры, огурцы. Закатали их в банки. Не доверять своей земле для них равно безбожию...

Люди не столько боялись атома, как друг друга. Ученые беларусского института ядерной физики, в первый день уже осведомленные о случившемся, не могли позвонить домой и предупредить хотя бы свои семьи, знакомых: закрывать форточки, делать влажную уборку в квартире, забрать детей с улицы, купить в аптеке йод. Они, профессора, доктора наук, возвращались домой в служебном автобусе - институт этот за городом - и даже шепотом боялись друг с другом об этом заговорить. Никто никому не доверял, еще не стерлись из памяти доносы тридцать седьмого года. Вместо того, чтобы увозить куда-нибудь детей или искать таблетки, витамины, люди днями слушали радио. Радовались, когда узнали, что создана правительственная комиссия и следственная группа ведет расследование. Ждали, что вот-вот найдут преступников, накажут. Мгновенно воскресла уже, было, забытая сталинская лексика: «враги советского народа», «агенты западных спецслужб», «происки заклятых врагов социализма», «вражеская диверсия», «шпионские вылазки». Никто не искал каких-либо сведений о рентгенах и кюри, говорили о шпионах и диверсантах. Апокалипсис застал нас людьми своего времени...

Но об этом они тоже расскажут сами...

- Если есть с чем-нибудь нам сравнить чернобыльский опыт, то только с войной. Военный опыт постоянно конкурирует с чернобыльским. Да, и нет у нас другой меры! Мера ужаса все та же - война.

- И от войны сегодня бегут... в Чернобыль. Тысячи русских беженцев из Армении, Грузии, Абхазии, Таджикистана, Чечни - отовсюду, где стреляют, заселяют брошенные чернобыльские земли и чернобыльские дома, которые еще не успели разрушить и закопать специальные команды. По статистике за пределами России осталось двадцать пять миллионов русских. Еще одна Россия. Им некуда деться. Они - изгои. Единственное убежище для многих - Чернобыль. Все разговоры о том, что там убивают земля, вода, воздух, кажутся им всего лишь страшной сказкой. Они говорят только о своем страхе, у которого длинный человеческий опыт, вечный: как один человек убивает другого человека...

- И все это вместилось в жизнь одного поколения - ГУЛАГ, Освенцим, Чернобыль. На каждом из них искусство должно было бы кончиться...

- Раньше мне казалось, что я все могу понять и все могу сказать. Почти все. Помню, когда писала книгу об афганской войне «Цинковые мальчики» и поехала в Афганистан, там мне показали много оружия, захваченного у маджахедов. Я была поражена, какие совершенные у него формы, какая точная человеческая мысль. А со мной стоял рядом офицер, и он уточнил: «Если вот на эту итальянскую мину, о которой вы сказали, что она красива, как новогодняя игрушка, наступить, то от человека останется полведра мяса. Соскребать ложкой придется». И я, когда села писать, впервые подумала: «Об этом надо или не надо говорить?» У меня была выучка «великой русской литературы», я полагала, что зайти можно далеко-далеко, и я тогда про это мясо написала...

Зона... Отдельный мир... Другой мир среди всей остальной земли... Придумали ее Стругацкие, но литература отступила перед реальностью...

Чернобыльская зона, обнесенная колючей проволокой и постами милиции. Когда-нибудь там найдут останки необычных захоронений, на научном языке они называются «биомогильниками». Это - кладбища для животных. Современные капища. Там лежат тысячи расстрелянных лошадей, собак, кошек, целые стада коров... И ни одного имени... Только на деревенском заборе: «Прости, Шарик!»

Старая крестьянка доит корову и молоко выливает на землю пить нельзя. Трава под ногами седеет...

Слышала, как поют старые женщины. То ли пение, то ли голошение. Тут человеческий голос одинок даже в хоре...

Бесконечность ужаса... Все отравлено этим, вся жизнь, а не только земля и вода. Мир внутри и вокруг. Все время нашего существования. Люди живут на кладбище. Нарушение всех традиций, всей культуры. Уничтожен, перечеркнут опыт. Человек на развалинах. Расстается с самим собой...

- Страдание - наше убежище. Но ты хотела спросить о другом - о смысле человеческой жизни, нашего существования на земле.

- Я искала человека потрясенного, человека, ощутившего себя один на один с этим. Задумавшегося. Конечно, мы не можем окончательно проникнуть в тайну друг друга, но, хотим мы этого или не хотим, остается от нас только то, что сохранилось, передалось в воспоминаниях. Та часть реальности, которую под силу охватить нашему сознанию, вычленить из хаоса и небытия. Но мы загипнотизированы страданием. Ограничены им. Страдание для нас как бы найденный смысл жизни и оправдание ее. Я пыталась освободиться от его культа. Может быть, даже вырваться из плена традиций. Открыться новому знанию...

Более трех лет я ездила и расспрашивала: работников станции, ученых, бывших партийных чиновников, медиков, солдат, вертолетчиков, шахтеров, переселенцев, самоселов. Люди разных судеб, профессий, поколений и темпераментов. Верующие и атеисты. Крестьяне и интеллектуалы. Чернобыль - основное содержание их мира. На великие вопросы, вдруг вставшие перед нами, отвечали обычные люди, попавшие в необычные обстоятельства. Я писала историю маленького человека, а не государства и власти. Историю его души. Историю чувств.

Иногда у меня мелькали подозрения, что просто факт, механический факт ничуть не ближе к истине, чем смутное чувство, слух, видение. Зачем пересказывать факты, их затмили наши чувства. Вот развитие этих чувств или, как я определила для себя, «протекание чувства через факт», меня завораживает. Я их фиксирую, собираю, оберегаю.

- У Ницше как-то нашла, что искусство - это «воля ко лжи».

- Я давно догадалась, что память - капризное и хищное существо. Но все равно воспоминания для меня дороже выдумки. Так устроено мое внутреннее зрение, мой слух. У меня как бы «неискусственное искусство», «куски жизни». Хотя я иногда чувствую непостижимость нашего пребывания на земле, оно сплошь недостоверно. И правда - тоже мифология. Но как вырваться из ее объятий? То, чем я уже занимаюсь двадцать лет, это документ, но документ в форме искусства. Он живет по законам искусства, и также откровенен, может быть, даже беспощаден. Но чем больше я занимаюсь документом, тем больше сомнений. Что же такое документ? Архив, фонд, опись, единица хранения? Картина или фотография? «Художник правдив, а фотография лжива, - писал Роден по поводу своего «Иоанна Крестителя», - потому что в действительности течение времени не прекращается». Единственный документ, документ в чистом виде что ли, который не внушает мне недоверие, - это паспорт или трамвайный билет. Но у них нет души, души времени, одна графика, точнее, полиграфия. В самой разбросанности жизни больше смысла, чем в каком-либо монтаже или отборе, в промелькнувших и исчезнувших идеях. Но найти, собрать факты - самое простое, главное в добывании смысла из фактов, духа факта.

- А это уже ты - автор. Другие лишь поставщики фактов, а не смысла. Они могут и не чувствовать того, что чувствуют, и не видеть того, что видят, ты им в этом помогаешь, иногда вы не соприкасаетесь. Ты - и бесстрастный летописец, и пристрастный толкователь. Чувство - это вторая реальность, особенно у нас. Как-то мы удерживаемся между чудом и наукой...

В зоне больше всего запоминаются вещи без человека... Пейзажи без человека... Поразительно, как интересна и их жизнь тоже... После Чернобыля мир для меня раздинулся... Ездила, разговаривала, записывала, обдумывала для себя, чтобы самой понять. Эти люди уже увидели то, что еще для всех - тайна.

Мне кажется - я записывала будущее...

 

Они жили в условиях, где специалист-атомщик по инструкции не может находиться больше часа. Эти первые недели после аварии...

Какой, спрашиваете, я поставила бы спектакль о Чернобыле?

Вижу: пустая деревня, цветут яблони. Цветет черемуха. Пышно. Нарядно. Цветет дикая груша на кладбище...

По заросшим улицам бегают коты с поднятыми хвостами. Никого нет. Коты занимаются любовью. Где-то в глубине сцены... Деревни... Сидит на пороге старуха. У самого порога растет дерево, чтобы войти в дом, надо обойти это дерево. Старуха варит в чугунке еду... На улице, на костре... И кормит собак и кошек... Они все тут возле нее. Все цветет. Красота и тишина.

У этой тишины есть свой текст...

Старуха сидит... Трава высоко колышется... И то ли плач, то ли причитание... Старуха как будто молчит, но это ее голос... Откуда-то... На беларусском. Перевести невозможно... Как музыка...

«Ой жа, зямелька-зямелька, якая ж ты чорная! Тут жа зязюлькі не куваюць, тут жа салавейкі не шчабечуць.

Ой жа, мой лясочак, які ж ты стаў цемненькі, дык мы ж так весяла жылі, слухалі, як шумелі твае лісточкі, ды грыбочкі збіралі.

Усе поцямнела, ды няма ж нічога. У нас няма ні зязюлькі, ні салавейкі. У нас ужо усе заціхла. І наш лес цемны, і наша зямля смутна...»

А дальше никаких слов... Только плач. Но это не старуха плачет...

Помню лагерь... Плач... Но моя мама не плакала, и другие люди не плакали. Высокий красивый итальянец все время пел. Но кто-то другой... Где-то рядом... Все время плакал... Я никогда его не видела...

У нас, у беларусов, нет Толстого. Нет Пушкина. А есть Янка Купала... Якуб Колос: «Мой родны кут! Як ты мне мілы...» Мы люди земли, а не неба. Наша монокультура - картошка, мы ее копаем, садим, и все время в землю глядим. Долу! А если вскинет человек голову, то не выше аистиного гнезда. Ему это уже и высоко, это и есть для него небо. А неба, которое зовется космосом, у нас нет, в нашем сознании оно отсутствует. Тогда мы берем что-то в русской культуре, в польской. Вот когда у нас появятся Толстой или Пушкин, мы поймем что-то в себе. Так норвежцам нужен был Григ, а евреям Шолом-Алейхем, как центр кристаллизации, вокруг чего они смогли объединиться и осознать самих себя.

 

Словарь

 

«Гробовые» - так в народе окрестили ежемесячную приплату к жалованью за жизнь и работу в «зоне риска»

зона - радиоактивное пятно, замазавшее землю Украины, Беларуси и России

самоселы - это люди, которые были выселены из 30-километровой зоны вокруг Чернобыля, но потом через какое-то время самовольно вернулись в родные дома

могильник - специальное хранилище для загрязненных радиацией предметов (это могут быть дома, машины, домашняя утварь и так далее)

биомогильник - место захоронения радиоактивных домашних животных, которых убивали или они сами погибали от голода

«горячие частицы» - наимельчайшие частицы реакторного топлива, разбросанные по огромной территории вокруг Чернобыля