Евгений Будинас30-е октября
До того как стать предпринимателем (в советское время) Виктор Дудинскас был литератором, печатался в московских толстых журналах, писал книги и сценарии для кино и телевидения.
Последняя его книга, написанная в 1989 году, называлась «30 октября» [печатается с некоторыми сокращениями].
Воскресный день
В воскресенье утром я оделся потеплее, укутал горло шарфом и, нахлобучив тирольскую шляпу, купленную по дешевке в ФРГ, вышел на улицу, совершенно не подозревая, чем закончится для меня эта прогулка и чем она обернется впоследствии.
Было 30 октября 1988 года.
I
Колокола Кафедрального собора, обновленного к тысячелетию крещения Руси, звонили к заутрене. Непривычный, с детских времен позабытый гул стоял над городом, вызывая в душе предощущение чего-то неотвратимого.
На фонарном столбе белела листовка:
Граждане!
Все на митинг памяти жертв сталинизма! Создавайте группы поддержки Народного фронта за перестройку! Наш девиз: «ВСЯ ВЛАСТЬ НАРОДУ!» Начало митинга в 14 часов.
Все-таки я совсем не революционер. Власть, по-моему, должна принадлежать не народу, а правительству. Я вообще не понимаю, что можно решить большинством голосов. Лучше профессора Ягодкина не скажешь. В ответ на чье-то замечание, что народ морально не готов к повышению цен на сельхозпродукты, Геннадий Степанович предложил попробовать вынести на всенародное обсуждение таблицу умножения.
Листовка совсем свежая, день митинга не указан, из чего я заключил, что наклеена она недавно. Отпечатана каким-то домашним способом, внизу подпись: «Оргкомитет Народного фронта».
Про Народный фронт я кое-что знал. В газетах о нем говорилось обязательно с довеском: «так называемый».
Две недели назад в Доме кино под сводами бывшего Фарного костела собрались представители творческих союзов. Об этом сообщалось так:
«Собравшись 19 октября в Доме кино, группа самозванцев назвала себя «учредительным съездом историко-просветительского общества «Мартиролог» — памяти жертв сталинских репрессий». Следует заметить, что «делегатов» никто не делегировал. Они были привлечены по списку из числа наиболее приближенных к экстремистским группам. Обманным путем на эту встречу были приглашены деятели литературы и культуры».
Зал высокий, столы в центре дубовые, выставлены кругом, над столами купол с витражами.
Ряды для публики, по крайней мере первые, заняли партийные начальники. Их никто не приглашал, но пришли заранее — «блокировать», согласно полученной в горкоме партии установке. Усмирять никем не уполномоченных представителей.
Едва выслушав сообщение Симона Позднего, начальники полезли к микрофону: «Какой мартиролог?», «Какой еще список мучеников?» Чего страсти распалять, когда создана правительственная комиссия, которая без вас во всем разберется, все расследует... Кого надо, реабилитирует, кого надо, восстановит в правах...
— Кому надо? — шумит зал.
Начальники лезут к микрофону, их оттаскивают, они снова рвутся. Дошло почти до драки. В итоге «самозванцы» настолько завелись, что учредили не только «Мартиролог», но еще и оргкомитет Народного фронта.
Почему фронт? Против кого фронт? Почему народный? Собралась-то творческая элита. Против кого фронт, ясно — против начальников, то есть тех, кто против него... Но вот за кого? Или за что? Оказывается: за перестройку и... национальную независимость. За перестройку хоть не очень, но понятно. А вот с независимостью, да еще национальной...
Какая независимость может быть у сборочного цеха? А именно так, причем с гордостью, все называют нашу Республику, давно осовеченную, впаянную в общую экономику страны (насколько в такую экономику вообще можно что-то впаять), где национальные идеи и даже язык (мова) не очень популярны. За мову здесь, если и ратуют, так только в узком кругу интеллигентов, особенно языковедов и писателей, с языка живущих. Молодые неформалы требуют объявить ее государственным языком — на манер соседней Литвы.
Литва — это Литва, там совсем другие условия. Хотя и рядом... Но вот неожиданно вспенилось, закипело и здесь... Поднялось к высокому потолку, вознеслось над залом, потом разнеслось молвой и теми же напуганными начальниками, теми же партийными газетами, которым уже никто не верит и которые все читают «наоборот».
Сделав еще несколько шагов и снова наткнувшись на листовку, я направился к телефону-автомату. Набрал номер своего давнего приятеля журналиста Сергея Вагонова (вместе работали в молодежке, теперь он корреспондент московской газеты) и неожиданно для себя предложил ему поехать к Восточному кладбищу — посмотреть, что за митинг.
II
Я не революционер, не экстремист, не неформал и вообще не перестройщик. Затея Горбачева с перестройкой меня откровенно раздражает. Наивная попытка согреть озеро сверху. На поверхности шум, пар, пена, брызги во все стороны, а внизу, в тине, спокойно плавают караси.
Начали с «ускорения», потом спохватились, сняли лозунг. Ускоряться на тарантасе, несущемся в никуда, — занятие безумное, тем более что в тарантасе не подгулявшая компания, а многомиллионный народ, производящий вдвое больше Соединенных Штатов стали и чугуна, впятеро больше тракторов, в восемь раз больше комбайнов и не способный при этом обеспечить себя даже печеным хлебом без помощи тех же Штатов. Отложив «ускорение», взялись за гласность, открыли плотину...
Постановления, законы, указы... — газеты едва поспевают их публиковать и тут же обрушиваются на них с критикой, о чем бы они ни были: о наградах и орденах, о борьбе с пьянством, о нетрудовых доходах или, наоборот, об индивидуальной трудовой деятельности, об анонимках, кооперации или увековечивании памяти. Сокрушаются идолы, рушатся авторитеты, вытаскиваются на свет новые старые имена. Бухарин, Рыков, Каменев, Троцкий... Тухачевский, Блюхер, Якир... Споры, выяснения, кто больше прав, кто меньше виноват, кто кому подписывал приговор, кто расстреливал и сажал, а потом сам сидел или был расстрелян, кто только сидел или был расстрелян, ничего не подписывая, никого не уничтожая, и за это должен быть вознесен на пьедестал.
Газеты словно с цепи сорвались, соревнуются, кто дальше и ловчее плюнет, кто побольнее лягнет, кто глубже зароет. «Мафия», «коррупция», «партократия», «тоталитарность»... Прямо оторопь берет. В самых острых писаниях я стеснялся даже слова «чиновник», а назвав как-то свой опус о тюменских нефтяниках «Функционеры», был уверен, что название не пропустит цензура...
Зачем все это Горбачеву? В его готовность разрушить возведенное за век большевизма здание поверить невозможно. Во всяком случае, о таких намерениях он ни разу не обмолвился; наоборот, уверяет в своей верности коммунистическим идеям.
Тогда зачем же? Скорее всего, для того, чтобы укрепить свою власть, раскачав страну настолько, чтобы первое лицо не могло быть свергнуто узким кругом соратников в одну ночь, как это бывало, добиться такой популярности за рубежом, чтобы опять же свержение стало невозможным.
Мотивы понятны, а последствия? Слишком уж не готова к демократии эта огромная и плохо управляемая страна.
Эйфории своих друзей-перестройщиков я не разделял. Не хотелось ни заваривать эту кашу, ни тем более ее расхлебывать. Поэтому почти два года назад я уволился из редакции журнала, уехал в деревню дописывать давно начатый роман и объявил друзьям, что не собираюсь выныривать, пока не закончится вся эта перестроенная неразбериха.
И вот вынырнул.
III
Вагонов подъехал на белой служебной «Волге» минут через тридцать. Сам за рулем, рядом мрачно восседает Виктор Козин — наш общий приятель, талантливый прозаик и секретарь Союза писателей.
— «Вечерка» трижды предупреждала, что митинг запрещен, — говорит Козин. — Похоже на провокацию. Собирают любопытных...
— Непонятно только, зачем им это нужно. Где логика? — спрашивает Сергей, вряд ли ожидая от нас ответа.
Кто-то из журналистов потом напишет, что был промозглый, ветреный, густо-серый день. Неправда. День был прозрачный, солнечный, хотя и морозный, какие у нас не часто случаются на пороге зимы. Это позже понеслись по небу рваные облака, уже после всего, к разбору, замелькали в воздухе злые белые мухи, так отчетливо различимые на видеопленке.
«Как ощущение?» — заботливо и чуть иронично спрашивает меня Виктор. Так справляются у человека, выбравшегося на улицу после долгой болезни.
Задумавшись над ответом, я вспомнил московского публициста Анатолия Стрелякова, с которым мы года два назад оказались на каком-то семинаре в Доме творчества.
...Мы с писателями сидели в холле и смотрели телевизор. Анатолий Петрович проходил мимо, он шел гулять, всем своим видом демонстрируя пренебрежение к дьявольскому ящику, который дома, как выяснилось, он никогда не включал. Тут он задержался, снисходительно глянул, потом сел и уставился. Так и сидел в пальто, в шапке, следя за происходящим на экране остекленевшим взором вышедшего из тундры аборигена.
Показывали видеоклип с полуголыми девками в клубах дыма и рваных бликах цветных прожекторов, потом скандальные выборы директора завода, тут же схватку разъяренных крокодилов, интервью со спортивными мальчиками из спецподразделения по разгону демонстраций, потом мужчину средних лет, которого облили из кружки серной кислотой: рубашка мгновенно истлела, а он стоял улыбаясь...
— И ты еще будешь утверждать, что из затеи Горбачева ничего не выйдет! — сказал мне Стреляков минут через двадцать.
«Я маленькая женщина...» — тонким голосом уверил нас с экрана парень в незастегнутой жилетке на жирноватом теле. И с легким подвыванием перешел к припеву:
...Не дам — угу — ни другу, ни врагу:
Я смотрю на жизнь серьезно...
«Угу» — так Стреляков часто высказывался, выражая негативное отношение к происходящему вокруг.
Сняв шапку, он вышел на улицу, хотя надо было, наоборот, шапку надеть.
— Нет, — произнес Стреляков на улице, ни к кому уже не обращаясь, — эта страна себя не прокормит. Тем более что завтра, как только что объявил ее оптимистичный лидер, она переходит на полный хозяйственный расчет.
IV
Сергей вел машину, как всегда, осторожно и неторопливо.
Я с интересом смотрел на город. Сейчас, после долгой разлуки, мне казалось, что я его даже любил.
Здесь всегда тихо жилось и так славно работалось. В этом огромном и, наверное, самом скучном городе в мире, в этом мирно посапывающем, хотя и растущем быстрее других — уж не во сне ли? — полуторамиллионном болоте.
Здесь пустовали огромные парки; в троллейбусе и автобусе народ разговаривал вполголоса, как в поликлинике; на улицах никто не смеялся, не плакал, не размахивал руками и не кричал. Даже на пляжах прокисавшего к середине лета водохранилища, называемого местным морем, тишина в жаркий день нарушалась лишь глухими ударами по мячу. Закроешь глаза — вокруг пусто, только:
«Бух! бух!..», откроешь — море людей...
Бар в Доме писателя закрыли еще до антиалкогольного указа, и не во исполнение, а просто потому, что в него никто не ходил. А под сводами Фарного костела, приспособленного под Дом кино, стояла обычно сумеречная тишина, словно там был выставлен именитый покойник.
И вот волна демократизации докатилась и сюда...
— Ты хоть анекдот знаешь? — спросил Виктор. — Чем отличается демократизация от демократии?
Я знал: тем же, чем канализация от канала... За две недели я это вполне понял. Жизнь стала неузнаваемой.
В первое же воскресенье после приезда я увидел на обычно безлюдном проспекте колонну? толпу? каких-то странных военных, их было много, человек восемьсот — кто в форме, кто в полосатых тельняшках, при медалях и орденах, разгоряченные, расхристанные, с крашеными девицами под руку, впереди прихрамывал офицерик, кажется, капитан. Периодически оборачиваясь, он что-то выкрикивал, толпа (все-таки это скорее была толпа, чем колонна) нестройно ему отвечала. По тротуару их сопровождали старшие милицейские чины, у одного, кажется полковника, я поинтересовался, что происходит. Тот ответил, пожав плечами: «Афганцы. День десантных войск». «Разве есть такой праздник?» — «У нас нет, но там они его праздновали...»
Куда направлялись, откуда, зачем?
Назавтра я узнал, что кончилось все гнусным побоищем. «Воины-интернационалисты» вступили в сражение с «национализмом», набросившись на парней и девчат из школы-интерната искусств, затеявших в парке гуляние. Избивали ребят солдатскими пряжками, били и девчат: «Так дам, что рожать не будешь!»
За две недели мне пришлось усвоить уйму новых слов и представлений. И теперь я знал, что рэкет — это когда у кооператоров вымогают деньги, рэкетиры — это каратисты в милицейской форме, вооруженные пистолетами и даже автоматами, которых милиция побаивается и стремится вступать с ними не в перестрелку, а в деловые отношения. А вот рокеры — это просто пацаны в устрашающе черных шлемах, которые носятся по городу на мотоциклах без глушителей.
Для старшеклассниц, как я выяснил у знакомого социолога, одна из самых престижных профессий теперь — валютная проститутка, отсечь молодое поколение от нее — важнейшая социальная задача. Разрушить имидж благополучной проститутки (это я вычитал в газете) помогает СПИД. Точнее, его угроза. Про СПИД я узнал, что это совсем не стыдно, о нем теперь говорят свободно как о «чуме двадцатого века»; пятнадцатилетняя соседка обсуждает с матерью, как не подхватить, — та самая пятнадцатилетняя девица, которая еще вчера от стыда и ужаса в петлю бы полезла, приди ей вызов из вендиспансера провериться на элементарную гонорею.
Тут и там пооткрывались кооперативные бары и кафе. Кофе в них по-прежнему нет, подают бурду в грязных стаканах, зато всю ночь крутят по видео боевики и порнуху.
Объявленный Горбачевым «полный хозрасчет» дал плоды — прилавки магазинов опустели. О дешевых товарах теперь говорят, что они вымываются.
«Вечерка» садистски сообщила, что из магазинов исчезли изделия полутора тысяч наименований. Через несколько дней газета поправилась: тысяча семьсот. Нет телевизоров, фотоаппаратов, утюгов, велосипедов, пылесосов, зубной пасты, мыла и стирального порошка. Туалетная бумага выдается теперь только ветеранам войны и труда — по открыткам и с предъявлением пенсионной книжки. Ожидается исчезновение гуталина и шнурков для ботинок. Самих ботинок и след простыл, даже местного производства, объединения «Заря», знаменитого тем, что две его поточные линии многие годы подряд выпускали только брак.
Мой приятель завмаг Петя Кукушкин заключил с друзьями пари: «Спорим, что через два дня в городе не будет горчицы». Назавтра он вывесил в магазине объявление: «Больше двух банок горчицы в одни руки не отпускается». Через два дня занимать очередь за горчицей приходили уже с детьми, бездетные брали младенцев напрокат у соседей...
— Мне кажется, — сказал я, — что вершин демократизации мы достигнем как раз к тому моменту, когда из магазинов исчезнут соль и спички, причем повсеместно и надолго — из этой системы навсегда... Что-нибудь пишешь? — спросил я Виктора. Козин ничего не ответил.
— В воскресенье был на рынке, — сказал Сергей. — Там какой-то индивидуал продавал пепельницы. Лакированный гипс, морда вроде Мефистофеля. Никто не берет. Подходит мужик: «Это кто у тебя изображен?» «Кто, кто! Берия...» В три минуты все расхватали...
Козин вздохнул:
— Конечно, художник должен идти в ногу со временем или даже впереди него. А если не хочется, если не умею, не могу?
Совсем недавно, пару месяцев назад, прочтя в «Огоньке» статью писателя Адамова, в которой он назвал Республику антиперестроечной Вандеей, я рассмеялся. Звучало так, будто вокруг все кипит, а здесь собрались силы реакции, чтобы отражать атаки разбуженной страны, готовой с вилами и литовками идти на последний приступ.
Я жил в деревне, местные вилами разбрасывали на личных сотках выклянченный у начальников навоз, их жены наволочками таскали за сарай украдкой накошенное сено. В жатву директор совхоза Александр Яковлевич Сорокин, заматеревший в последнее время, подгонял свой уазик на край поля и стоял, наблюдая, до вечера: «Если уйдешь, стерню оставят выше колена, а то и вообще жать бросят».
Мой сосед Константин Васильевич, ветеран всех войн и колхозного труда, дымя на колоде «Беломором», все спрашивал: «Это как сробилось, что раньше, как водки не стало, велели чай пить, а теперь уже и чай без сахару? Тьфу на них, немца на них нету або Сталина...»
Местность вокруг деревни типичная для здешних краев: равнинно-распластанная.
Доминанта во всем окоеме одна — голый холм за рекой. Раньше там возвышался костел, потом его спалили, растащив булыжники фундамента на хозяйственные нужды.
Недавно сварганили вкривь и вкось из силикатных блоков баню с прачечной самообслуживания, баня тоже горела, но не до конца, так и стоит закопченная, по субботам дымит, зазывая клиентов, но успехом у местных не пользуется.
Директор совхоза Сорокин, парторг Коля и бывший председатель сельсовета Акулович подают личный пример. По субботам наезжают семьями. Суетятся у машин, поднося женам тюки с бельем, потом, пока те стирают, парятся. Распарившись, выходят отдохнуть на лавочке...
Какая перестройка, какая контрреволюция, какой оплот?
Хорошим начальникам у нас по-прежнему работается хорошо, плохим — плохо, но все радуются: в Москве буря, в Прибалтике шторм, а здесь штиль. На Москву начальники посматривают выжидающе: быстрее бы опомнились, но и снисходительно: нам столичная распущенность не страшна, у нас мясные и молочные прилавки не собирают очередей, столица благоустраивается, строится метро, растет урожайность, повышается производительность... Недаром, как чуть что, на нас кивают — единственная опора, надежда перестройки и ее оплот. Хотя бузотеров тоже хватает. А некоторые даже пытаются спекулировать на временных трудностях со снабжением, на дефиците. Им бы только бороться — с фашизмом, милитаризмом, сталинизмом, военщиной, сионизмом, антисемитизмом, бюрократией, лженаукой, мелиорацией и радиацией. На всем наживая скандальную популярность...
V
— Стоп, — сам себе командует Сергей. — Дальше нельзя. На перекрестке проспекта и Волгодонской стоял милиционер в форме капитана. Я вышел, показал свое корреспондентское удостоверение, оставленное мне при увольнении «на случай, если надумаешь возвращаться», объяснил, кто в машине и что едем по делу. Нас пропустили.
По проспекту в направлении к Восточному кладбищу, гремя начищенным металлом, шел военный оркестр.
Поставив машину на стоянке неподалеку от входа, мы прохаживаемся вдоль кладбищенской ограды, поглядывая на людей, которые прибывают веселыми ручейками, просачиваясь сквозь частокол милицейских ограждений, опоясавших все вокруг.
До означенного в листовке начала запрещенного властями (о чем знают все) и отмененного неформалами (о чем не знает никто) поминовения предков оставалось около часа.
Люди шли нарядно одетые, с цветами, многие — семьями, с детьми, некоторые катили детские коляски...
Движение транспорта перекрыто, но проспект свободен и от пешеходов: людские потоки струятся тротуарами, дорожками примыкающего к кладбищу молоденького прозрачного сквера, останавливаются, накапливаются у светофоров, как всегда покорно дожидаясь разрешающего зеленого. По устоявшейся здесь привычке никто не нарушает правил уличного движения.
Подползли «икарусы», штук десять. За большими окнами молодые люди — в шинелях, боевых касках, с плексигласовыми щитами на коленях, с неприлично торчащими между колен черными дубинками — сидят мрачно, не глядя по сторонам, но на воздух не выходят, видимо, дожидаясь чьей-то команды...
Подкатили пожарные машины...
На крытых брезентом грузовиках привезли курсантов милицейской школы; выгрузившись, они выстроились зловещим каре у ворот кладбища...
Ручейки, наталкиваясь на эту стену, упираясь в нее, недоуменно завихряются, сливаются в растущую на глазах толпу...
Тупо урча моторами, откуда-то сбоку вылезли свежевыкрашенные, хотя и с помятыми боками, судя по всему, видавшие виды огромные темно-зеленые зверюги с тупыми зарешеченными мордами и жерлами мощных водометов на крышах бронированных кабин...
Сгущается какое-то незнакомое напряжение...
— Это страх, — уверенно сказал Виктор. — В воздухе пахнет страхом...
Что, пожалуй, верно, хотя мне ничего подобного испытывать не приходилось.
— Мне кажется, здесь скорее тревожное любопытство, — вдумчиво возразил Сергей.
И это было правдой. Люди смотрели по сторонам с любопытством. Выискивали в толпе знакомых, к которым тянулись, с которыми тихо заговаривали, почему-то подозрительно оглядываясь по сторонам — на незнакомых, сразу оказавшихся чужими...
— А по-моему, просто идиотизм, — сказал я. — Кого и зачем они собираются устрашать?
Подошел Валера Голод, бородатый и седеющий спортивный комментатор, с которым почти двадцать пять лет назад мы начинали в молодежной газете, тогда еще не собираясь седеть и понимая Друг Друга с полуслова.
— Старик, и ты здесь!.. Что-то я не пойму... Ты же человек официальный, всегда состоишь при начальстве. Или ты здесь «по поручению»?.. Но что за вид, что за шляпа, где ты ее оторвал! Хиппуешь? Или... маскируешься под неформалов?..
— Ты лучше скажи, что сейчас будет?
— Ты что, «ориентировку» не читал? — Голод посмотрел на меня совсем подозрительно. — Впрямь ничего не знаешь или придуряешься?
Я смутился. «Ориентировку» я читал.
Едва приехав в город и пройдясь по кабинетам «больших ребят» (со многими из них я поддерживаю приятельские отношения), я получил любопытный документ. Он назывался «Некоторые актуальные вопросы идеологической работы в современных условиях (В порядке ориентирования для секретарей партийных комитетов)», размножен с грифом «Для служебного пользования».
Ситуация в городе, оказывается, тревожная, да еще усложняемая:
противоречивым положением в творческих союзах и в рядах научной интеллигенции, где сложились разнополюсные по своим взглядам группировки,
стремительным ростом сети так называемых «неформальных» националистических объединений, численность которых за последний год выросла примерно в 5 — 7 раз,
созданием экстремистами во главе с Симоном Поздним и Витусем Говорко под прикрытием «Мартиролога» так называемого Народного фронта для достижения далеко идущих целей захвата власти.
...При анализе очевиден марионеточный характер «неформальных» объединений. Но уповать на малочисленность их рядов недопустимо. «Солидарность» в Польше поначалу не превышала 30 человек...
...Наступающую волну социальной демагогии можно блокировать только в том случае, если оперативная информация о готовящихся акциях идейного противника будет своевременной. Реагирование по принципу «акция — контракция» не может изменить сложившуюся обстановку. Необходимо встречное, опережающее действие с применением всех средств...
Взревев моторами, страшилища водометов поползли к воротам кладбища...
За ними потянулась вереница милицейских уазиков с включенными «канарейками»...
Следом двигались грузовики с зарешеченными окнами железных будок (но не обычные «воронки», а военные, повышенной вместимости)...
Завизжали сирены «Скорой помощи»...
— Я не думал, что дело зашло так далеко, — сказал я Голоду, как бы оправдываясь.
— Никто не думал, — ответил Голод, — но эти партийные олухи нас еще дальше заведут... Я знаю, что сейчас будет. Сейчас они начнут производить вычленение зачинщиков и расчленение толпы.
VI
Толпа была и без того заметно разобщена. Сегодня, 30 октября, сюда, к Восточному кладбищу, пришли разные люди, из самых различных побуждений.
Из принципа — те, кому запретили проводить митинг. Сейчас они раздавали в толпе листовки с призывами создавать «группы поддержки» Народного фронта.
Из солидарности — те, кто их поддерживал, прямо ни в чем не участвуя...
Из любопытства — те, кто, прочтя навязчивые предупреждения в «Вечерке» о том, что на митинг не следует ходить, не смог усидеть дома...
Кроме того, пришли подогретые парткомами представители рабочего класса, кого прийти попросили... Пришли возмущенные «наглостью распоясавшихся неформалов» сориентированные работники и активисты партийных комитетов, легко узнаваемые по добротной и аккуратной одежде, по манере держаться, прохаживаясь вместе, но как бы раздельно, в толпе, но как бы чуть в стороне, по умению двигаться, чуть выпятив грудь, обычно переходящую, независимо от пола, в трудовую мозоль живота.
Пришли еще и те, кто по службе, их было довольно много, они, пожалуй, больше всего бросались в глаза своей штатской одеждой и старанием остаться незамеченными.
Впрочем, не всегда.
На проспекте, как раз возле светофора, они уже действовали. И весьма решительно. Началось вычленение. Валера Голод был прав.
По толпе прокатилось:
— Взяли Купавина...
— Взяли Маточкина, вместе с семьей...
— Взяли Позднего...
Так схватили человек двадцать.
И повсюду военные и милицейские чины.
Распоряжался всем подполковник — невысокий, коренастый, плотный, похожий на Виктора.
— Я па-прашу ра-зой-тись... Я па-прашу... А вокруг полковники, полковники, полковники... И еще главнее полковников — генералы? — в штатском, которые полковникам отдавали краткие распоряжения, на что те неизменно кивали, продолжая ничего видимого не делать, тем не менее что-то делая.
Но нет, делали и видимое, и совсем безумное.
В толпе тут и там мелькали нарядные бело-красные бумажные флажки и даже зонтики. А на одной из женщин была яркая куртка такой же «вызывающе националистической», как будет потом отмечено в милицейском протоколе, расцветки. Снующие в толпе молодчики набрасывались на людей с флажками, пытаясь их вырвать, некоторых хватали и тащили к машинам. На женщину в куртке навалилось сразу несколько здоровых мужиков, скрутили и поволокли, несмотря на ее отчаянные попытки вырваться и улюлюканье толпы.
— Делать им нечего, — говорю я ворчливо, ища у Виктора Козина сочувствия. — И тем, и другим. Носятся с флагом да языком, как курица с яйцом...
Виктор молчит. Флаг, предлагаемый неформалами, мне как раз симпатичен. В этом белом, потом красном и снова белом есть волнующая свежесть, открытость и простота... Система аргументации тех, кто против, нелепа. Ну и что, если в годы войны этим флагом пользовались ублюдки? Под сенью алых знамен их тоже всегда хватало... Нет, красный для меня темноват, когда его слишком много — мрачноват, ну а если повсюду только красный, тут уж совсем перебор: жизнь разнообразнее, даже при социализме. Мова мне тоже нравится. Иногда я даже на ней думаю, хотя говорить стесняюсь. Но дело не в симпатиях. Тот, кто говорит на мове, — чужой для властей, кто не размаўляе, — враг для неформалов. Страсти накопились, и вот от споров о флаге, о языке перешли к потасовке.
— У культурного человека национальное в быту и в творчестве присутствует постоянно, — продолжаю я, — в речах и лозунгах — никогда. — Виктор молчит. — Патриотизм — это все-таки религия лавочников и дураков, — цитирую я классика. — И ничего хорошего его возрождение нам не сулит... — Козин молчит. — Впрочем, я космополит и в этом совсем ничего не понимаю...
— Вот и не лез бы ты в эти дела, — доброжелательно советует Виктор.
— Я и не собираюсь. Просто хочется быть объективным...
— Всегда ли стоит быть объективным? — Виктор помолчал. В целом он неплохо ко мне относится. — Боюсь, что это тебе потом недешево обойдется... — И, обращаясь к Сергею: — Может, крутнем, посмотрим, что делается вокруг?
VII
На шоссе за лесом выстроился армейский батальон, судя по форме, внутренние войска МВД.
Перед ними бабка с горкой капустных кочанов. Ехала на попутке, дальше машину не пропустили, развернув (как и всех) на кольцевую дорогу. А ей недалеко, тут за лесочком, возле Урочища, рукой подать... Вот и выгрузилась. Вот и стоит, ничего не понимая, ничего и не спрашивая, — по давней привычке жительницы Урочища...
Само Урочище окружено цепями людей в серых шинелях. Холодно, солдаты жгут костры, разминаются, размахивают руками, подпрыгивая с выбросом ноги вперед.
— Он только полезет, а я ему — жах! жах! Но никто не лезет. Вокруг ни души. Перекрытая милицией дорога пустынна...
Лесом, в сторону кладбища, колонной, почти бегом, путаясь в полах шинелей, пробивается еще один батальон.
— Как немцы, — делится с нами впечатлениями старуха с капустой. — Те тоже так вот, по-над лесом и пришли.
По кольцевой дороге ползет колонна автобусов с людьми в черных комбинезонах, в касках с забралами, со щитами и дубинками.
Поравнявшись с нашей «Волгой», колонна остановилась, и мы смогли их рассмотреть.
— Ни хрена не слышно! Никаких команд! — орет на полковника (!) майор (!) в комбинезоне, выскакивая из кабины головного автобуса. — Приходится действовать по интуиции!..
— Молодец, — поощряет его полковник, забыв про субординацию. — В боевой обстановке только так...
— Вандея! — кричит кто-то в толпе, как раз в тот момент, когда мы подъезжаем.
И пошло, подхватилось:
— Ван-де-я!.. Ванд-де-я!.. Ван-де-я!.. — дразнит толпа милицию.
— Па-пра-шу...
— Ван-де-я!.. — протестует толпа, и в этом слове слышится боевой клич.
По рядам у кладбища проносится:
— Симона Позднего отбили!.. Женщины... Вот он, вот он идет... В центре собравшихся движение. Вокруг Позднего образуется открытый круг...
— Прекратить съемку! — слышу за спиной чей-то окрик, потом — хруст разбиваемого фотоаппарата.
Симон Поздний что-то говорит, но слов не разобрать...
Какой-то парень подходит к подполковнику и просит дать Позднему мегафон, чтобы он смог обратиться к людям.
В ответ тот только улыбается. Но уже не до смеха...
— Грамадзяне! — говорит Симон. Он напряжен, лицо неестественно бледное, глаза воспалены, ему только что дали отведать газку... — Граждане! — повторяет он.
Толпа стихает.
И по тому, как настороженно стихла толпа, я вдруг явственно ощущаю: перед ними — лидер; человек, за которым пойдут, вот сейчас, немедленно — только призови! — полезут, попрут на людей в серых шинелях, на водометы, на дубинки, и ничто их не остановит. От этой мысли становится жутко, как только и бывает в ощущении вот-вот грядущей неотвратимой, невозвратной беды...
— Я прошу вас...
Над толпой у кладбища, вдруг объединенной вопреки готовящемуся расчленению, нависла грозная тишина.
Мне даже показалось, что я отчетливо услышал стук горкомовской пишущей машинки. Секретарь по идеологии Петр Лукич Ровченко диктует «ориентировку», перечисляя все мало-мальские неформальные группки, даже школьные, даже дворовые, даже если в ней и насчитывалось пять человек... Перечисляя и характеризуя: агрессивны, антиобщественны, фанатичны, националистичны и даже: самобытны, что, безусловно, особенно опасно.
Пора, пора призвать к порядку.
Две силы застыли, лицом к лицу, готовые ринуться... На кого, против кого, за кого?..
VIII
Не оставляет ощущение, что все это — какая-то игра. Ориентировки, листовки, самодельные плакаты, милиция с мегафонами и просьбами сойти то с тротуара, то на тротуар, пожарные, военные, водометы. На улице минус три по Цельсию. Ну кого, интересно, здесь собираются поливать — на окраине города, у кольцевой дороги, предварительно сняв с маршрутов общественный транспорт и заменив его милицейским?
Но и самое драматичное в жизни происходило всегда как-то несерьезно.
...Девочка лет пяти тонула на пляже. Жаркий день, я стоял по колено в воде и смотрел, как она лежит на спине. Вдруг заметил, что легкие волны перекатываются через лицо. Кинулся... А потом «Скорая помощь», врачи в белых халатах, истошный вопль матери, сидевшей тут же на берегу и задумчиво наблюдавшей...
...Столкнулись машины — как в шутку. Поезд сошел с рельсов — будто бы понарошку. Любовь какая-то ненастоящая, все больше шуточки. А потом забирает — на жизнь.
В Тбилиси, когда танки шли на толпу, — все пели и смеялись, молодые парни выскакивали вперед, пританцовывая, кто-то постарше их приструнивал, уговаривал отойти... А потом — трупы. И в Вильне у телецентра — трупы.
Сегодня, 30 октября, люди пришли на запрещенный митинг. Пришли с детьми и как дети. Подполковник с мегафоном в руке настойчиво, как детям, предлагает им разойтись и пойти подышать озоном в соседнем лесочке... Но никто не расходится. Людьми движет любопытство и ощущение безопасности — от непричастности. «Ну не могут же меня убить за то, что я просто пришел!»
Толпа стояла неподвижно.
— Грамада! — сказал Симон Поздний, теперь уже отчетливо, в наступившей тишине. — Прошу вас...
Я посмотрел на часы. Было ровно четырнадцать по московскому времени. Я подобрался, физически ощутив, какая сейчас начнется свалка...
Стучит машинка, диктует секретарь горкома Ровченко:
«Полемика дискуссии не может быть бесконечной. На каком-то этапе необходим переход от дискуссии к делу».
Но нет, Симон не этого просит.
— Прошу вас соблюдать спокойствие и порядок! Не поддавайтесь, это провокация!..
Это все. Больше он ничего не успел сказать.
IX
Призыв Позднего к спокойствию и порядку был истолкован старшими офицерами МВД как боевой клич к наступлению. И под четкие команды полковников, подполковников и майоров милицейские шеренги ринулись на людей.
Толпа сжалась, готовая спружинить и отшвырнуть наступавших.
— Газы! — раздалась чья-то негромкая команда. Вообще-то команда предупреждающая, защитная, непонятно только, что и кого тут собираются защищать.
В дело пошли баллончики с газом. Передние в толпе отступили, стали теснить задних. Выстроившись клином, милицейский батальон врезался в людскую массу, проходя ее, коверкая и сминая, как мощный плуг врезается в землю, разваливая выдранные пласты.
Началось расчленение.
— Хлопчики! Что вы робите!
— Раз! — звучала четкая команда.
Напирало углом на людей серое сукно шинелей, выбрасывались вперед армейские башмаки, мелькали отчего-то вдруг озверевшие лица, кокарды с державным гербом, кулаки в казенных обшлагах...
— Раз! Раз! Раз, два, три!..
Толпа подалась и развалилась — сначала на две части; в них тут же врубились новые клинья, потом еще на две, еще и еще... Жестоко, решительно, методично, бессмысленно...
«Очевидцы рассказывают, — писал я потом в репортаже для местной газеты, — что по лицу прибывшего к месту событий первого секретаря горкома партии Г.В.Галкова пробегала довольная улыбка победителя. (Впрочем, это замечание я отношу к тем, кто лично видел эту улыбку. Или... вполне обоснованно ее вообразил.)»
Этот абзац опубликовать не удалось. В редакцию весь день всполошенно звонили со всех этажей партийного дома — правили и сокращали. В конце концов Галков лично уговорил редактора снять его фамилию уже из верстки, клятвенно уверив, что он у кладбища не был. И никакого отношения к происшедшему не имеет.
Но в пятницу, накануне, на партсобрании Союза писателей он восседал в президиуме и вопрос «Не встретят ли людей у ворот кладбища дубинками?» назвал провокационным. По телефону я попросил Галкова меня принять. Я сказал ему про долг журналиста — рассказывать правду. По моим оценкам, в подавлении несуществующих волнений участвовало несколько тысяч (!) людей в милицейской и военной форме. Их число явно превысило количество «демонстрантов». Я должен уточнить детали и факты, я собираюсь об этом писать...
Галков взорвался:
— Вот и пишите.
И швырнул трубку.
«Ну и манеры», — подумал я. И позвонил его предшественнику Валере Печеннику, недавно ставшему секретарем ЦК. Мы вместе учились, старые отношения обеспечивали некоторую доверительность, к слову, он мне и дал «ориентировку».
— Чего ты лезешь в эту историю? — мрачно спросил Печенник. — Это же не твое дело.
Я объяснил, что всегда лезу не в свои дела, считая это как бы профессиональным долгом... История же, на мой взгляд, чудовищная, а Галков — один из ее организаторов.
— Ладно. — Печенник помолчал. — Я позвоню, он тебя примет. Только не надо накалять страсти.
Но Галков меня не принял.
Тогда я написал Григорию Владимировичу гневное письмо. С требованием немедленно встретиться.
Письмо я вручил, подкараулив его в приемной. Заодно передал свою книжку с автографом — вместо визитной карточки. Обычно это помогает человеку понять, с кем он имеет дело.
Но Галков не ответил. Даже не позвонил, даже через секретаршу ничего не передал.
Я написал страничку текста. А Павлик Жуков, молодой неформал, напечатал ее в своей полугазете-полулистовке, нигде не зарегистрированной и выходящей подпольно, назвав этот текст «милицейским отчетом, полученным от первого секретаря горкома партии товарища Галкова».
Вот этот текст:
«Преобладающим большинством сил правопорядка, оснащенных спецсредствами и подкрепленных боевой водометной техникой, так называемый народ, собравшийся у входа на Восточное кладбище и остановленный батальоном курсантов милицейской школы, был подавлен и расчленен. Отдельные группы общей численностью не более тысячи человек, действуя согласно заранее заготовленному призыву: «На Урочище!» — двинулись разобщенным порядком в сторону кольцевой магистрали, пробиваясь к Урочищу, где (в соответствии с полученной органами «ориентировкой») они намеревались рекламировать лозунги о создании так называемого «Народного фронта», но по дороге были перехвачены развернутыми подразделениями органов правопорядка, собраны вместе, окружены и сжаты плотным кольцом, после чего, спасаясь от нападения и захвата национальной символики, сосредоточенной в центре круга, а также оберегая женщин и детей, находившихся там же, вынуждены были опуститься на землю и противостоять дальнейшим правоохранительным действиям, взявшись за руки и стоя на коленях.
При этом Симоном Поздним, вызывающе вставшим (без головного убора) в центре круга (на дистанции пистолетного боя) была оглашена «Декларация» официально не зарегистрированного общества борьбы со сталинизмом «Мартиролог». Отдельные лица выкрикивали антисоветские призывы ярко выраженного националистического характера («Жыве Республика!»), что вынудило подразделения перейти к наступательным действиям, пользуясь силами подоспевшего подкрепления, в результате чего несанкционированный митинг был успешно прекращен.
В операции участвовало до трех тысяч личного состава. Пострадавших среди личного состава нет»
Вот так, товарищи партийные секретари, подполковники, полковники и генералы. Вот так, выражаясь суконным языком, усвоенным мной на уроках военного дела и гражданской обороны, которые вел у нас Железный Жорик, заслуживший две звездочки с двумя просветами на службе в сталинском НКВД. Вот так, без всяких литературных эмоций и свойственных «гражданским писакам» преувеличений.
Хотя никаким правом выдавать написанное за «милицейский отчет» я Павлика Жукова не наделял...
X
— Вы посмотрите, что делается, — говорил Поздний, — они даже тут нас боятся, на этом поле... Я обращаюсь к милиции: мы такие же люди, мы живем на одной земле, мы окончили одну школу, мы один народ... Не поддавайтесь, вас толкают на скверное дело.
...Здесь, на клочке перепаханной и подмерзшей земли, в километре от жуткого Урочища: «А куда же нам было еще идти?» — присев на корточки, став на колени, сжавшись в живой комочек, чтобы как-то спастись, не быть раздавленными подступившими шеренгами людей в светло-серых шинелях и офицерских сапогах, готовых ринуться, чтобы смять, разогнать, повергнуть в бегство по голому осеннему полю с мачтами высоковольтной линии энергопередачи, а потом хватать, травить лесом и полем, как зайцев, здесь, в солнечный воскресный денек, ставший вдруг холодным и злым, здесь «неформалы», «демагоги», «пацифисты», «националисты», «самозванцы» и прочие «экстремисты», по списку идеологической «ориентировки» для служебного пользования, загнанные в тесный, размером с хоккейную площадку круг, впервые услышали (раньше, выходит, не было повода ни слушать, ни произносить) и, похоже, сразу восприняли слова Симона Позднего (в один час вдруг ставшего лидером, возвысившегося над толпой). И сумели не поддаться на провокацию, подавить страсти, чтобы избежать бойни. Послушались Симона, успокоившего не только себя, но и горячие головы, подчеркнуто холодного, отчего как-то особенно страстного:
— Мы — Нация, мы — Народ. И русские, и евреи, и поляки, и татары, и литовцы — все, кто живет на этой земле. Мы — Люди, не будем забывать об этом. И здесь наш дом.
XI
«Не выкручивайте мне руки!»
Это такое выражение. Оно в ходу лет тридцать. Володя Иголкин, главный инженер комсомольского стройуправления на Севере, где я в юности работал, любил так говорить. Это когда ты в чем-то убежден, а тебя заставляют поверить в другое.
Руки нам выкручивали часто. На собраниях, на бюро, на редколлегиях и прочих коллегиях, в райкомах, горкомах и так далее. Каждый, кто выше, считал своим долгом выкручивать руки тому, кто ниже. Как-то постепенно мы к этому привыкли. «Решили?» — спрашиваешь. «Два часа выкручивали руки», — отвечают. И все понятно. Не удалось решить...
Но вот когда маленький майор, лакейски ловя одобрительные взгляды своего начальства, принялся выкручивать мне руки уже в буквальном смысле, тут я не выдержал. И, как-то изловчившись, отшвырнул его в сторону:
— Пошел вон! Свинья.
Действительно свинство, оправдывался я перед Сергеем, выкручивать человеку руки, когда тот пытается что-то записать. Хотя бы фамилии тех, кому выкручивали руки, кого тащили к грузовикам с решетками.
Это мы с Козиным так придумали. Когда увидели побоище на кольцевой дороге. Людей хватали, толкали, пинали и волокли к грузовикам. Трое тянули мужчину лет сорока (двое заломив руки за спину, третий за волосы, свободной рукой тыча в лицо баллончиком), четвертый тащил кричащего в ужасе и отчаянно вырывающегося его сынишку...
Бросаясь с блокнотами наперерез и спрашивая фамилии офицеров, мы почему-то решили, что это хоть кого-нибудь отрезвит, хоть кого-нибудь остановит.
Собственно, я ничего не писал, только делал вид, что записываю, писать я привык в других условиях...
Втроем, с подоспевшим Сергеем (он опять отгонял служебную машину в безопасное место), мы подошли к полковникам, чтобы узнать фамилию теперь уже майора, набросившегося на меня. Мы подошли, чтобы спросить, что они здесь делают в воскресный день на кольцевой дороге, у лесочка, что здесь вообще делается. Мы надеялись получить объяснения, все-таки мы были журналисты, а значит, на работе. Маленький майор тут же подскочил, снова схватил меня за руку, пытаясь ее заломить:
— Вот он только что назвал меня свиньей!
— А что?! — сказал Виктор. — Действительно свинство.
Фамилию майора нам все же назвали. После того, как были предъявлены служебные корочки. Майор Акулович.
Мистика, подумал я. Дело в том, что одного майора Акуловича я уже знал. В детстве, когда после девятого класса работал в военном училище лаборантом. Он был заместителем моего начальника и постоянно меня доставал.
И внешне они похожи, из чего я готов сделать вывод, что все майоры Акуловичи — маленькие, круглые и обязательно нарывастые.
Или даже так: все маленькие, круглые и нарывастые майоры — Акуловичи.
— Но это ты слишком! — сказал Козин. — Майор обязан проявлять рвение, иначе ему никогда не продвинуться до подполковника.
Впрочем, что мы так на майора. Он исполнял свой долг.
Разве он виноват, что есть люди, благодаря которым его долгом стало выкручивать мне руки?
Эхо
Назавтра город кипел, как выварка с бельем.
В творческих союзах, в театрах, в редакциях газет, в научно-исследовательских институтах, впрочем, и на некоторых предприятиях, даже в троллейбусном парке, прошли бурные собрания. Люди возмущались, негодовали, посылали телеграммы и письма в Москву, в Политбюро, прямо Горбачеву — требовали немедленного разбирательства, выражали гневный протест. Рабочий вдруг оказался заодно с неформалом, поэт — с математиком, артист объединился с бывшим военным, да не просто военным, а с десантником из спецвойск, пришедшим на собрание в театр — засвидетельствовать, что для разгона населения применялись спецсредства.
Споры и разногласия остались, но склоки и распри, столь обычные в среде интеллигенции, особенно творческой, отодвинулись на второй план. Не снялся с повестки и национальный вопрос, он даже как бы обострился... Но... Но что-то возникло вдруг более значительное и потребовавшее единения...
I
...Была полемика о государственном языке и национальной культуре, были попытки исторических разборок. Были экологические наскоки на власть, хозяйственные просчеты которой позволяли «экстремистам» будоражить людей. Было тихое возмущение «в слоях населения» дефицитом и снижением уровня жизни. Все это было, проходя, что называется, в тлеющем режиме, хотя причиняло начальникам хлопоты, но не несло в себе никакой для них серьезной опасности. Ведь «так называемая общественность» — действительно далеко не народ. Если хорошо посчитать, всех экстремистов и было-то не больше сотни...
...В относительно благополучной в экономическом плане Республике трудно прогнозировать широкое распространение антисоциалистических идей в массах трудящихся.
Впрочем, в «ориентировке» отмечалось «растущее недовольство в различных слоях населения, которым пытаются воспользоваться экстремисты и неформалы».
И дальше:
«Зато второй рычаг антисоциалистических сил — национализм — у нас довольно надежно блокирован неприятием националистических идей».
Не было мобилизующего начала. Не было встряски, придающей процессу ускорение. Не было мордобоя, а значит, и силы, способной ему противостоять. Не было прямого, открытого, демонстративного насилия, откровенного и циничного попрания прав.
30 октября чугунные головы сумели все это устроить.
Пока парнишек с флагами и плакатами не трогали — это одно. Ребята играют, пусть даже дурью маются — от молодости, от безделья мозги всегда набекрень. Пока в газетах их вместе с «националистами от культуры» шельмовали, обзывая «пеной на волне перестройки», — ладно. Газеты, конечно, брешут... Хотя и дыма без огня не бывает... Кто их там разберет! Но вот когда из-за них и на нас поперли вдруг с дубинками и водометами...
Ничто так не объединяет, как вынужденная потребность протестовать.
Похоже, именно это и имел в виду Симон Поздний, выступая во вторник на собрании в Союзе писателей: